Александр Бараш — один из представителей того течения в русскоязычной поэзии Израиля, которое, вторя «парижской ноте» Георгия Адамовича, часто называют «средиземноморской нотой». Так называлась и предыдущая книга Бараша — в каком-то смысле поэтический манифест той русскоязычной поэзии, что обрела себя на скрещении Востока и Запада. Для этой поэзии Израиль стал местом, где расколотые историей и культурой миры сходятся вместе и образуют новую Империю, в чем-то подобную Римской. Разве что провинции этой империи соединены пока более тонкими связями, чем военная мощь римских легионов. Империя как бы лишена центра, лишь неизбежная провинциальность каждой из ее территорий в отдельности (и Израиля, и Германии, и бывшего Советского Союза) напоминает о том, что центр все-таки существует и именно в нем восстанавливаются уже забытые связи между средиземноморской колыбелью культуры и оплодотворенной ею Европой. Итинера́рий — это описание путешествия. В реалиях Европы нового времени — скорее, журнал путевых заметок. Латинское слово, в сущности, неизвестное русскому языку, но так же принадлежащее Средиземноморью, как принадлежал ему Рим. Тексты Бараша — это чаще всего развернутые размышления, повод к которым — и монотонные привычные действия («Каждый день, забирая сына из детского сада, / я вез его в ближайший парк на склоне горы Кастель…»), и воспоминания о советском детстве, и впечатления от поездок (собственно, итинерарий). Так ночные разговоры о литературе на берегу Средиземного моря (стихотворение «Левант») заставляют вспомнить Рим эпохи позднего эллинизма, еще не сметенный варварами, когда грамматики, рассеянные по просторам империи, посвящали свободное время ученым беседам. О предметах этих бесед в своих «Аттических ночах» писал еще Авл Геллий, обучавшийся философии в Афинах, по другую сторону от израильского Леванта. А вот Бараш: Мы шли по щиколотку в малахитовой воде. Солнца еще не было видно, но заря цвета зеленого яблока — вызревала за горой Кармель. Воздух был ясен и прохладен, как метафорическая фигура в античном трактате. Вино утра — свет, смешанный с дымчатой водой, — вливалось в прозрачную чашу бухты, с отбитым боком древнего волнолома. Во времена расцвета это был порт столицы Саронской долины, увядшей, когда Ирод построил Кейсарию. А сейчас мы, в легком ознобе после бессонной ночи, продолжаем литературный разговор, начатый ранним вечером накануне.
<…>
Разговор о родной литературе, о соратниках и соперниках, о том, что это одно и то же, об их достижениях, о содержательности и состязательности, об атлетах-демагогах из следующего поколения, о лукавых стилизаторах из предыдущего — перетек к середине ночи, когда движение времени зависло в черной глубине и ни оттенка синевы уже не осталось и еще не проявилось, — в медитацию о книгах, стихах, о сближении поэтик, а к утру — на комические эпизоды общения с инстанциями советской литературы позднего застоя.
<…> Эта средиземноморская нота, как и ее парижская сестра, немыслима без щемящих воспоминаний о родной «провинции». Империя расширена до пределов всего мира (хотя и со своими варварами на границах), охвачена небесными путями сообщения. Бытие в исторической провинции доперестроечной России при этом остается непроработанной травмой, несмотря на то, что герой уже практически сроднился с ближневосточным ландшафтом: Кажется, я начинаю любить море. Никогда не любил. Моя вода, с детства, — торфяные пруды Подмосковья. От двух-трех заездов на Черное море осталось тяжкое чувство духоты, толпы, погруженности в поток чужих сил и физиологии, — как от залитой потом электрички в июле. И море, яркое, яростное даже в покое, другое, — лишь усиливало желание вернуться к темным ледяным омутам, где слышен даже шорох стрекоз. Все реки и озера, если верить барочному немцу Гриммельсгаузену, соединены друг с другом подземными источниками, и малая вода — часть большой. Так и здесь «торфяные пруды Подмосковья» связаны со Средиземноморьем сетью невидимых каналов истории и культуры. Итинерарий Бараша фиксирует перемещения не только в пространстве, но и во времени. Особенно часто — в советское прошлое, задерживая внимание на деталях, немыслимых в центре Империи, но привычных «провинциальному» детству:
Кофе из настоящего большого автомата, из чашки с толстыми и круглыми краями, двойной, за 28 копеек, и пирожное, за 22: картошка, тяжелая и вязкая, на кружевной бумажке, как в жабо, или эклер, гигантская пилюля наслаждения с блестящей черной спинкой… В то же время уже неразличимые для путешественника города Европы проносятся перед внутренним взором под мотив из Мандельштама: В переулке у рыночной площади Прага Вена ли — лед полутьма Там живет европейское прошлое как мотивчик сводивший с ума <…> Все детали волшебные в пошлости поджидают на тех же местах в переулке у рыночной площади Прага — Вена ли — Киев — Москва Вообще, когда Бараша подхватывает лирическая стихия, становится особенно заметно его глубинное родство с Мандельштамом, чей дух сопровождает поэта в путешествиях. А перечень городов — декорации, в которых разворачивалась историческая драма евреев, разбросанных по всему земному шару. Даже городок Вормс попадает в этот реестр — родина не только нибелунгов, но и европейских евреев. Однако поэта, изучающего достопримечательности, не покидает смутная внутренняя тревога: Вот главная синагога, 11-го, что ли, века. Миква. Йешива. Здесь вроде бы учился Раши, авторитетнейший это самое… Синагога была разрушена в Хрустальную ночь. Сейчас реконструирована. На видном месте — списки убитых евреев — жителей города. В последнее время по праздникам здесь даже бывают службы<...> Удивительно, но при подчеркнутой индивидуальности этих текстов герой итинерария будто не вполне принадлежит себе, чувствуя себя, в первую очередь, частью своего народа, дух которого рассеян по всему миру. Да и сами путешествия совершаются с целью осмыслить нечто важное. Оно всегда присутствует, подталкивает разветвленную мысль поэта, но само остается за скобками. Итинерарий как бы призван связать воедино все разрозненные пути расселения Народа в пространстве и времени — связать настолько прочно, насколько это доступно одному человеку. И полем здесь выступает весь мир — вся Империя.
|