Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

к списку персоналий досье напечатать
  следующая публикация  .  Александр Кушнер  .  предыдущая публикация  
«Нет» говорю в тени, а на солнце — «да»
Беседа с Александром Кушнером

30.08.2007
Досье: Александр Кушнер
        У меня такое ощущение, что в детстве я при всем своем ребячестве, шалостях, играх и прочее, и прочее в каком-то смысле был взрослым человеком едва ли не с самого начала. Серьезное отношение к жизни, страх за близких и даже понимание того, что существует смерть,– все это было мне почему-то дано очень рано. Вообще я склонен думать, что человек в течение жизни в каком-то смысле не очень-то и меняется – рождается с готовыми качествами, врожденными представлениями о самых важных вещах.
        Помню, например, свой самый страшный кошмар, который я испытал в детстве. Я лежал на операции аппендицита, мне было четыре года. И, видимо, мне дали не тот наркоз, не знаю. Но ничего страшнее этой ночи в моей жизни не было. Я задыхался, снился невероятно страшный сон, как при смерти. Мне казалось, что никогда не вернусь в жизнь, и этот ужас я помню до сих пор.
        Дальше. Вот отец мой во время войны – на фронте. И страх за него был тоже совершенно осознанный, взрослый. И понимание того, как страшно жить, тоже было. Мы с мамой оказались в Сызрани, и я помню в детском саду свой разговор с двумя детьми, братом и сестрой, такими рыженькими, бледными, невероятно серьезными. Они мне рассказали, что от их отца давно нет писем и дело плохо. Мы обсуждали это так, как, наверное, говорят люди в 60–70 лет, ей-богу, с тем же ощущением трагичности бытия.
        Таких моментов можно вспомнить немало, в том числе еще из довоенного детства. Помню, например, себя в кроватке (детская кровать с вертикальной сеткой на железной планке, чтобы ребенок не вывалился), меня оставляли одного, отец на работе, мама – тоже, домработница, наверное, вышла на кухню, а я стою, держась за эту сетку, и у меня такое ощущение, что откуда-то накатывает на меня невообразимый ужас, какие-то змеи пришли меня душить, такие странные, прозрачные змеи. Потом, когда я прочел, как Гера наслала змей на младенца Геракла, я подумал, что это, наверное, известный человеческий ужас, когда ребенка что-то душит, непонятно что, – и вот возникают такие страшные образы и состояния.
        А школа! Потом было и стихотворение написано – «Контрольные», вы его, может быть, помните:

                ...И все неприятности взрослые наши,
                Проверки и промахи, трепет невольный,
                Любовная дрожь и свидание даже –
                Всё это не стоит той детской контрольной.
                Мы просто забыли. Но маленький школьник
                За нас расплатился, покуда не вырос,
                И в пальцах дрожал у него треугольник.
                Сегодня бы, взрослый, он это не вынес.

        Короче говоря, уже в детстве с нами происходит всё то, с чем мы сталкиваемся потом всю жизнь, став взрослыми, в детстве формируются наши будущие качества, а может быть, еще раньше – в младенчестве. Древний Рок, о котором говорит вся античная драматургия, заложен в нас с самого начала, передается нам по генетической цепочке.
        Вот почему я не хотел бы вернуться назад и не понимаю умиления взрослых людей по поводу собственного детства. Там жить еще страшней, там мы впечатлительны и беззащитны так, как потом, взрослым, нам уже и не снилось.
        Разумеется, надо сделать поправку на особое время, для меня это сороковые – начало пятидесятых. Впрочем, об этом тоже сказано в стихах:

                Быть может, те годы сказались в особой
                Тоске и ознобе? Не думаю, впрочем.
                Ах, детства во все времена крутолобый
                Вид – вылеплен строгостью и заморочен.
                И я просыпаюсь во мгле полуночной
                От смертной тоски и слепящего света
                Тех ламп на шнурах, белизны их молочной,
                И сердце сжимает оставленность эта.

        Только я ни в коем случае не хочу сказать, что детство – это сплошной «страх и трепет». Нет, конечно, это еще и счастье, невероятно интенсивное переживание событий и впечатлений. Ослепительной радостью был для меня один из солнечных летних дней в сквере на Большом проспекте Петроградской стороны – иначе почему бы он мне так запомнился? Иногда я думаю, что музы прикинулись тогда деревьями, шумевшими надо мной на ветру. Впрочем, это звучит слишком красиво, и лучше было бы такие фразы в нашем разговоре обойти стороной.
        В более позднем детстве ничего не было счастливее 8 мая 1945 года. Директор школы вошла в класс и объявила: «Мальчики, война закончилась. Мы победили!» (мне было восемь лет). Или, допустим, когда в 44-м отец приехал к нам в Сызрань. Его отпустили с фронта на побывку. Помню невероятное счастье видеть его в погонах, в морском кителе, рассматривать пистолет «ТТ». Таким же счастьем было возвращение в Ленинград, который я успел забыть за четыре эвакуационных года.
        Я верю в интуитивное знание. Если подумать: как мы влюбляемся? Один человек почему-то кажется необыкновенно нужным, важным, необходимым, а другой – нет. Объяснить это логически почти невозможно. Как будто в нас изначально заложены какие-то представления о красоте, о душе, а другой красоты, другой души нам не надо.
        Разумеется, всё сказанное не отменяет роли воспитания, самовоспитания, чтения, жизненного опыта и т.д. Но можно сказать, что это – продолжение и развитие врожденных качеств.

* * *


        Раз уж я заговорил об этих ощущениях и впечатлениях детства, то вспомню, как мы жили под Таллинном летом на даче. Это был 46-й или 47-й год. Как был красив сосновый лес в закатном свете! Красным был, розовым, охваченным небесным пламенем. Я это тоже запомнил на всю жизнь и, кажется, понял уже тогда, как прекрасен этот мир и как поэтичен. Все это еще было до стихов или в самом начале их возникновения. Сочинять стихи начал где-то в восемь или девять лет. И сегодня, когда мне под семьдесят, я думаю, что если есть какой-то смысл в этой жизни, то это прежде всего поэтический смысл. Все другие поставлю под сомнение, а этот для меня очевиден. Мир поэтичен, как будто кто-то об этом специально позаботился.

                Евангелие от куста жасминового,
                Дыша дождем и в сумраке белея,
                Среди аллей и звона комариного
                Не меньше говорит, чем от Матфея...

        Когда настаивают на том, что жизнь ничего не стоит, что она отвратительна, ужасна и грош ей цена, я прихожу в замешательство. Потому что такой взгляд на жизнь отвергает то, что, мне кажется, дано человеку как драгоценный подарок.
        Биолог показывал мне морские раковины, ракушки, мелкие создания – в увеличенном на фотоснимке виде. Какое это сказочное разнообразие, потаенная красота! Не так ли в средневековых храмах скульптор, зодчий ставили статуи святых под самими сводами собора, так высоко, в такой темноте, где их никогда никто не увидит. Разве что во время ремонта, когда поставят леса, залезут, найдут, удивятся им. Все это похоже на тот «чистый перл на дне морском», о котором писал Тютчев в стихах о любви.
        Но так же написаны и так же мы читаем любимые книги. Читаем и перечитываем, потому что многое в них открывается со второго, третьего раза. Я считаю, что Толстой – великий поэт. Поэт потому, что наряду со всем его психологическим анализом, со всей неопровержимой логикой тем не менее главное в нем – вот этот поэтический взгляд на мир. Достаточно вспомнить в «Анне Карениной» лошадей на ипподроме, которые выходят на дорожку в каких-то чуть не женских капорах, или мошек-толкачиков, что стоят столбом в солнечных вечерних лучах, – это такая знакомая, такая родная с детства деталь влажного петербургского лета! Эти подробности делают его прозу невероятно убедительной и захватывающей, придают его мыслям какую-то последнюю убедительность. Недаром его прозу так любил Фет.
        Таков же Пруст, таков же Чехов. Иногда, прочитав рассказ Чехова, испытываешь смертную тоску: жить не хочется, как будто он говорит только о бессмыслице жизни, о ее абсурде. Но сама его проза так поэтична, так подробна, так обдумано в ней каждое слово, что внушает радость и восхищение. В каждой его вещи присутствует скрытая поэзия. Рассказ «В овраге» – страшный рассказ (в нем одна женщина ошпаривает кипятком ребенка другой), происходят чудовищные вещи. Но как хорош там незабываемый, проходной эпизод: «– Вы святые? – спросила Липа у старика. – Нет. Мы из Фирсанова». Поразительно сцеплены несчастье, и простодушие, и доверие к жизни, несмотря на все несчастья. Пастернак кому-то сказал, что этот чеховский рассказ пригодился ему в стихотворении «Рождественская звезда» – и действительно: «А вы кто такие? – спросила Мария. – Мы племя пастушье и неба послы».
        Воистину поэзия «валяется у нас под ногами», как говорил тот же Пастернак. Вот идет человек по дороге, окаймленной жимолостью или шиповником. И радость жизни в эти минуты дана ему в ощущениях. А искусство предоставляет ему возможность вспомнить о ней в концентрированном виде или, скажем так, в другом ракурсе. Тот же шиповник вдруг приходит к нам из блоковских стихов, но он замечателен еще тем, что сцеплен у него с любовью:

                Снится – снова я мальчик, и снова любовник,
                И овраг, и бурьян,
                И в бурьяне – колючий шиповник,
                И вечерний туман.

* * *


        Когда я говорю о поэтическом смысле, я близко подхожу к разговору «о Божьем величии», но одергиваю себя, потому что понимаю: этот мир мог возникнуть и сам по себе – «из равновесья диких сил». Может быть, вы помните мои давние стихи об этом:

                Какое чудо, если есть
                Тот, кто затеплил в нашу честь
                Ночное множество созвездий!
                А если все само собой
                Устроилось, тогда, друг мой,
                Еще чудесней!..

        Иногда мне кажется, что для поэта, как и для любого человека, эта раздвоенность, это сомнение наиболее продуктивно, – тогда искра пробегает между «да» и «нет». «Нет» говорю в тени, а на солнце – «да». Как только скажешь «да» раз и навсегда или раз и навсегда скажешь «нет» – и напряжение в цепи упало, все упрощается, душа перестает расти, начинается омертвление ткани. Для поэзии, во всяком случае, это губительно.
        Когда смотришь на старушку, молящуюся в церкви, ты понимаешь, что для нее безусловная вера – великое благо и счастье. Но в человеке мыслящем такое упрощение в ту (или противоположную, атеистическую) сторону представляется странным. Куда ближе мне пушкинское сомнение:

                Надеждой сладостной младенчески дыша,
                Когда бы верил я, что некогда душа,
                От тленья убежав, уносит мысли вечны,
                И память, и любовь в пучины бесконечны, –
                Клянусь! Давно бы я оставил этот мир...

        И дальше:

                Но тщетно предаюсь обманчивой мечте;
                Мой ум упорствует, надежду презирает:
                Ничтожество меня за гробом ожидает...

        Сегодня принято считать, что вот в конце жизни он безоговорочно уверовал в Бога. По-моему, это абсурд. «Душа в заветной лире мой прах переживет и тленья убежит». В лире, а не в загробном царстве. А с другой стороны, тут же: «Веленью Божию, о муза, будь послушна...». Впрочем, языческая, греческая «муза» как-то плохо сочетается с христианством. И Бог здесь, вполне возможно, Олимпиец. Не будем водить пальцем по строчкам, придираться к словам, ставить каждое лыко в строку. Он до конца сомневался, он жил, «чтоб мыслить и страдать», и недаром Николай сказал что-то вроде того, что, «слава Богу, мы заставили его умереть христианином». Зато царь не сомневался в существовании Божием.
        Все это было для Пушкина мучительно, и для Достоевского мучительно, и для Толстого. Конечно же бывают счастливые минуты абсолютной веры в Него, когда со слезами на глазах про себя вспоминаешь лермонтовское: «Я, Матерь Божия, ныне с молитвою...» А через некоторое время тебя опять обступает весь ужас жизни: в клиниках умирают больные дети, падают самолеты, происходят землетрясения – неужели их тоже подстраивает дьявол?
        То, что я сейчас говорю, для меня не является абсолютной истиной. Это мой образ мыслить, чувствовать, понимать, и я его никому не навязываю. Скажу даже так: людям, по-настоящему верующим в Бога, можно позавидовать: все проблемы для них решены. С такой завистью я читаю сейчас дневники православного священника Александра Шмемана (его статью о «молитве благодарения» в западном издании я читал когда-то, четверть века назад, с наслаждением и подлинной благодарностью; он, любивший стихи, мне кажется, согласился бы со мною по поводу поэтического смысла бытия). «Проблемы» для него действительно были решены, но как-то иначе, не так, как у других: его любовь к земной жизни, ее поэтическому смыслу придавала новое звучание молитвам и речам. Кажется, он понимал, что стихи – это тоже молитва благодарения.

* * *


        Вопрос: как я отношусь к людям? Доверчиво. Я вспыльчив, но отходчив. Так, чтобы затаить злобу, копить обиду, – этого во мне нет. Есть другие слабости, но не эта. Бывают, конечно, случаи, когда человеку не веришь или постепенно разочаровываешься в нем, но первоначальный порыв – доверие.
        Случалось, я в людях ошибался, хотя интуиция подсказывала, нашептывала правильное понимание человека с самого начала. Но тут, к сожалению, иногда вступала в силу моя заинтересованность в нем, выгода, как это ни стыдно сказать, или просто легкомыслие: этот человек доставляет мне веселые минуты, ни к чему не обязывающие, вот и хорошо. А в душе присутствовало знание, что это дурной человек. Вообще же мягкое, снисходительное, терпимое отношение к людям мне нравится больше, чем требовательное и жесткое. Мне не нравится, когда на человеке, совершившем однажды сомнительный поступок, ставят крест: жизнь велика, у него есть время исправиться, человек меняется, и нередко меняется к лучшему. Кроме того, иногда думаю, что каждый человек выполняет какую-то задачу; зло, по-видимому, тоже нуждается в своих исполнителях, актерах, как будто где-то заранее происходит распределение ролей.
        Без этого разнообразия жизнь была бы невыносимо пресной. Дантовский ад захватывающе интересен, а его рай скучноват.

* * *


        Иллюзии по поводу правильного устройства советского общества для меня закончились в 53-м году, когда я был в девятом классе. Именно тогда я понял, что собой представляет сталинское государство и как оно отвратительно. Фельетоны и карикатуры в журнале «Крокодил», борьба с космополитизмом, дело врачей... Кто не пережил этого, не знает, как ужасен может быть общественный строй, не знает, что такое унижение и подавленность души. Мой отец был настроен мрачно и ждал увольнения со службы, тотальных репрессий. Моя тетя-врач со страхом ходила на работу в детскую поликлинику. Даже в 1954 году, уже после смерти вождя, меня с золотой медалью не приняли в Ленинградский университет – пришлось пойти в Педагогический институт им. Покровского.
        Может быть, поэтому все остальные эпохи – хрущевская, брежневская и т.д. – казались мне не то что приемлемыми, но не такими страшными. Ты можешь свободно говорить с друзьями, писать стихи (некоторые – в стол, но этот стол не откроют, не взломают) – как хороша эта возможность по сравнению с арестами, концлагерями! Ахматова, у которой я был несколько раз, однажды при мне с насмешкой и возмущением говорила об одном молодом поэте, заявившем: «Что мне Хрущев?» Для нее Хрущев был примерно тем же, чем для римлянина эпохи цезарей император Траян или Адриан – после Калигулы и Нерона.
        Это ощущение благих, несмотря на их ограниченность, перемен для меня было очень важно.
        И свое отличие от некоторых моих друзей, родившихся на несколько лет позже меня, я вижу как раз в том, что они в сознательном возрасте не застали сталинского террора – им не с чем было сравнивать свое уныние по поводу шестидесятых–семидесятых. Нашего ужаса они не захватили...
        За письменным столом удавалось прорваться к той тайной свободе, которая позволяет человеку дышать и в самые неблагоприятные времена. В этом смысле утешал и помогал пушкинский пример: «Умереть, не побывав в Париже, //Не такая уж беда. //Можно выбрать что-нибудь поближе. //Есть другие города. //Спутник наш в метелях и вожатый, //Разве он угрюм //Оттого, что вместо луврских статуй //Он увидел Арзрум?..»
        В те годы у меня сложилось понимание того, что человек вовсе не создан для счастья, «как птица для полета». Но и культивирование страдания и тоски мне тоже было подозрительно: за этим всегда просматриваются некая рисовка и самолюбование. Человек в дожизненной тьме вытаскивает из черного мешка входной билет – кто сказал, что ты обязательно должен жить при западной демократии, а не при Ироде или Иване Грозном? Всякий раз в подобном случае возвращать билет? Но тогда надо быть уверенным, что тебе будет предоставлена вторая попытка. Интересно, у кого есть такая уверенность?

* * *


        Огромное значение в моей жизни имели встречи с людьми, в силу своего возраста, таланта и знаний оказавшими на меня в молодые годы большое влияние. Прежде всего это Лидия Яковлевна Гинзбург. Общение с ней объяснило мне, как важно не поддаваться общим иллюзиям, расхожим мнениям, как важно думать по-своему. Когда я ей как-то сказал, что роман «Что делать?» – ужасная книга, она ответила: вы ничего не понимаете. Роман, конечно, никуда не годится, написан из рук вон плохо, но «разумный эгоизм» не так прост, как вам кажется. Не причинять зла своему ближнему (и дальнему) выгодно, и в этой выгоде нет ничего постыдного. «Круговая порука добра», эта цветаевская строка, – примерно из того же арсенала, и евангельская заповедь о любви к своим врагам – тоже, при всей очевидной разнице между ними. Для нее эта формула Чернышевского была, по-видимому, из того же ряда, что и некоторые максимы Ларошфуко и Лабрюйера, их скептицизм и реальный взгляд на человеческий характер и природу общественных отношений.
        Другой пример смешной. Помню, однажды я пренебрежительно отозвался о книге «Тимур и его команда». Она сказала: вы не правы. Вы что же, не понимаете разницы между добром и злом? Эти мальчики помогают несчастным, больным, старым людям – и это замечательно.
        Сколько раз мы с ней говорили о Белинском. Она обратила мое внимание на его захватывающую переписку с Грановским, Боткиным, Станкевичем. Это несравненно интереснее его статей: мучительные вопросы о смысле жизни, о Боге, об устройстве мира, о любви – и все это получаешь из первых, из горячих рук.
        Почему она, пожилой человек, обратила на меня внимание, почему ей нравились мои стихи? В стихах, ей посвященных, я писал:

                И за словом, на два тона,
                Взятом выше – смрад обмана...

        Вот эта сдержанность, отказ от преувеличений, недоверие к эмоциональной взвинченности, нелюбовь к истерике, широковещательным заявлениям ей были близки и интересны. Вокруг, надо сказать, преобладала и поощрялась совершенно противоположная практика.

* * *


        Если набраться наглости и попробовать определить, в чем я вижу отличие своих стихов от других, то, наверное, придется сказать: я обратил внимание на те мелочи, которых никто не видит и не принимает в расчет. Бродский, единственный поэт-современник, который был мне по-настоящему дорог, писал стихи на тему, и, как правило, это «большая» тема, он заранее знал, о чем будет написано данное стихотворение, недаром почти все его стихи имеют названия. Стихов под «звездочками» у него почти нет. Смолоду он был нацелен на «величие замысла». Достаточно вспомнить его «Разговор с небожителем» или стихи на смерть того или иного приятеля. А я, начиная стихотворение, не знаю, чем оно кончится, хотя мои стихи в десять раз короче его грандиозных произведений. Здесь мне придется привести полностью одно свое стихотворение, чтобы было понятно, что я имею в виду:

                Я дырочку прожег на брюках над коленом
                И думал, что носить не стану этих брюк,
                Потом махнул рукой и начал постепенно
                Опять их надевать, и вряд ли кто вокруг
                Заметил что-нибудь: кому какое дело?
                Зачем другим на нас внимательно смотреть?
                А дело было так: Венеция блестела,
                Как влажная, на жизнь наброшенная сеть,
                Мы сели у моста Риальто, выбрав столик
                Под тентом, на виду, и выпили вина;
                Казалось, это нам прокручивают ролик
                Из старого кино, из призрачного сна,
                Как тут не закурить? Но веющий с Канала,
                Нарочно, может быть, поднялся ветерок –
                И крошка табака горящего упала
                На брюки мне, чтоб я тот миг забыть не мог.

        А другое стихотворение, если попробовать передать в прозе его лирический сюжет, будет о черных мошках, липнущих летом к белой рубахе, – только и всего. Но за этими мошками угадывается мысль о тлении и смерти. Короче говоря, для меня очень важен случайный лирический повод, и чем он случайней, чем незначительней, тем неожиданней, и загадочней, и ближе к тому, что в детской игре называется «холодно, тепло, тепло, горячо!».
        Как видите, мы перешли к стихам. По правде сказать, только в них я и чувствую свое право на читательское внимание. Мне хочется скорее закончить мой монолог именно потому, что в нем я как будто сижу не в своих санях. Все, что мне хочется и следует сказать, я говорю в стихах, вот почему, между прочим, никогда не стал бы вести дневник. Стихи – это и есть мой дневник, моя записная книжка, мой рассказ, мой роман о жизни.


  следующая публикация  .  Александр Кушнер  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service