Канат Омар — интересный поэт с внимательным взглядом на жизнь, острым словом и отличным чувством юмора, которое просматривается во многих его стихотворениях, даже тех, которые принято считать серьёзными. В интервью Vласти поэт рассказал о голодном студенчестве в Питере, о созидательной энергии столицы и о том, почему звук важнее слова. Стихи Каната Омара нужно читать вслух — только тогда, пожалуй, можно в полной мере почувствовать всю магию его слова. Канат любит экспериментировать со словом, не столько изобретая неологизмы, сколько выстраивая поэтический звукоряд, завораживающий и поглощающий. Канат Омар — настоящий кочевник. Вырос в Павлодаре, учился в Петербурге, какое-то время жил в США, затем отправился в Алматы и, наконец, переехал в Астану, город, которому поэзия нужна, пожалуй, больше, чем новые небоскрёбы.
Троценко: В каком возрасте вы начали писать стихи?
Омар: Я не пишу, а записываю, это принципиально. Мне кажется, что человек пишет тогда, когда речь идёт скорее о драматургических вещах, в частности, об эпической поэзии. У меня тоже есть опыт эпической поэзии, это две поэмы: историческая «Ворон-всадник» и фантасмагорическая «Книга вепря». Работая над ними, я действительно размышлял, а во всех остальных случаях стихи получаются только в случае абсолютного безмыслия. И самое ценное для меня всегда выуживается из полного небытия, то есть из сновидения, откуда всегда очень сложно что-либо вытащить. Помните, как у Набокова: когда ты оказываешься на берегу сновидения, в руках вместо алмазов и бриллиантов только высыхающая галька. А тексты, которые можно отнести к устному народному творчеству, я начал сочинять лет с пяти. Как и все мы, я родился в центре рая. То есть в 100 километрах от Павлодара, если кому-то неизвестно, где находится центр рая. И когда мы ездили с родителями в Павлодар, я вставал на заднее сиденье автомобиля и импровизировал поэму о дедушке Ленине.
Троценко: Даже так?
Омар: Ну, вы понимаете, что в начале 70-х годов образ этого человека был совершенно иной. Он был добрее и ближе, нежели Дед Мороз. Со своей постоянной улыбкой и хитринкой, Ленин чем-то напоминал моего родного дедушку, вероятно, благодаря калмыцкой крови Ульянова. У моего деда не было калмыцкой крови, но и с Лениным всё чрезвычайно сложно и лучше о нём вообще не говорить. Однако поэма о дедушке Ленине была очень искренней вещью, и весьма жалко, что не было возможности записать её на магнитофон. А потом у всех нас были приключенческие романы, которые в 12-13 лет писались в школьные тетрадки, и при этом самому казалось, что пишешь намного круче Беляева или Фенимора Купера. В юности картина мира нам кажется иной — понятно же, что для каждого из нас именно мы являемся центром Вселенной. А в 17-18 лет появилось несколько текстов, которые позволяли, по крайней мере, надеяться на то, что есть какой-то смысл в том, чтобы отправиться на «покорение Петербурга».
Троценко: А когда появился первый стихотворный сборник?
Омар: Мою самую первую книгу павлодарский друг Вадик Овчинников напечатал на пишущей машинке — сборник «Это не книга». В то время только появилась копировальная и печатная техника, и в одной компании мне сделали подарок, отпечатав мои стихи на каком-то странном принтере, но, тем не менее, у меня до сих пор хранится последний экземпляр моей книжечки «Человек в квадрате». Это были тексты, которые можно было более или менее произносить… Наверное, всё-таки прав Леонид Шваб: прежде всего, важен звук.
Троценко: Канат, вы родились в посёлке Актогай, выросли в Павлодаре, учились в Питере, а сейчас живёте в Астане. А можно ли разделить вашу литературную биографию на периоды?
Омар: «Литературная биография» звучит так, словно чугунной плитой по башке и на полтора аршина под землю. А если говорить просто о временных пластах, то, безусловно, да. Павлодар, Алматы, Петербург и Астана... Есть ещё американский период, который был коротким по времени, но полноценным по эмоциональным впечатлениям. Павлодар — город детства и юности, как говорил Игорь Померанцев, «когда те, кто держал тебя за руку, были живы». Великолепные слова. Это было прекрасное время — конец 80-х, окраина Советской империи, вокруг прекрасные, образованные люди, тем более что Павлодар всегда был культурным городом. Там было несколько крупных заводов, соответственно имелась индустриальная интеллигенция. А в 1989 году вручение Нобелевской премии Иосифу Бродскому пробило все шлюзы советской печати, и во всех толстых журналах почти каждый месяц ты открывал для себя нового автора. Начался прорыв всех плотин, запрещённая самиздатовская и тамиздатовская литература хлынула на читателя. А у меня был тот самый возраст, когда я мог поглощать книги в невероятном количестве, и всё шло в дело. И был огромный пласт классической литературы, начиная от Вергилия и заканчивая французскими сюрреалистами, и, конечно, девушки, дружба, мечты о чём-то большем.
Троценко: Как минимум о мировой славе?
Омар: Что такое мировая слава? Наверное, это возможность общаться с ребятами, которые тебе интересны, на равных, когда они не смотрят на тебя свысока и ты готов с ними поболтать о чём угодно. Не важно, Вергилий ли это, который откинулся пару тысячелетий назад, либо это Гребень (¬Борис Гребенщиков — V), который до сих пор болтается по Петербургу. И при этом Перестройка, ломка стереотипов, глоток свободы, телепрограмма «Взгляд» по пятницам, которая показывает возможность быть свободным от учителей, от правил, от коммунистической хрени, от комсомольской дребедени, от всех ограничений, которыми была полна советская школьная жизнь.
Троценко: Тяжело было поэту в советской школе?
Омар: С одной стороны это были хорошие учителя, с другой стороны — страшное стремление с самого детства загнать человека в прокрустово ложе, чтобы у него в мыслях не было того, что всё может быть по-другому. К счастью, у меня были всегда вполне просвещённые учителя. А после школы я год проучился на павлодарском филфаке, и там тоже были замечательные преподаватели: Шафер, Капустина. Среди них были даже ссыльные — из Петербурга и Москвы. И они несли с собой высочайшую культуру. Единственный дефицит, который возник с распадом Советского Союза, — дефицит уважения к личности...
Троценко: А как жилось в Петербурге?
Омар: В то время у меня было эдакое отрицание материальных вещей, неистребимая тяга к богеме, поэтому в Питере естественным образом я оказался в богемной среде и даже снимал чердак в Саблино, это в 30 минутах езды на электричке от Московского вокзала. Я хотел прочувствовать, что это такое — жить полуголодным образом, казалось, что в этом есть какая-то доблесть...
Троценко: Так в этом была доблесть?
Омар: Если честно — нет.
Троценко: А романтика?
Омар: Однозначно. Только ради романтики этот опыт стоил того. Ты себя чувствуешь эдаким Мартином Иденом.
Троценко: Главное, чтобы не Раскольниковым.
Омар: Для меня Петербург ни в коем случае не Петербург Достоевского, он пушкинский и гоголевский. В двадцатые годы двадцатого века — Петербург Константина Вагинова, а в шестидесятые — время, которые дало всех этих замечательных ребят — Бродского, Довлатова, Аронзона, Роальда Мандельштама, Стратановского, Шварца, Соснору. Этот город представлялся мне пьяным сумасшедшим кораблём, в котором всегда остаётся бесценная горстка мастеровых слова. Когда ты приезжаешь в этот город, и он открывается тебе безо всяких заморочек, не задирает нос, как, возможно, могла поступать Москва. Нужно заметить, что я сразу попал в питерскую богему, в среду более художественную, нежели литературную. Это были очень талантливые люди, которые живут открыто и легко. У Марины Ивановны есть замечательные строчки:
В поте — пишущий, в поте — пашущий, Нам известно иное рвение: Лёгкий огнь над кудрями пляшущий, — Дуновение вдохновения!
Вот этим была пронизана питерская тусовка, и я просто в нее влюбился, хотя часть уже на погосте, часть — за рубежом. Питерская профессиональная среда была очень важна: Аркадий Драгомощенко, Николай Кононов, Александр Скидан, Олег Григорьев, мой старший товарищ. Он чуть ли не нищенствовал, его дочка находилась в Доме малютки и, тем не менее, он жил, не теряя присутствия духа и детского мироощущения. В каком-то смысле он меня спас, потому что я тогда был сильно подвержен приступам уныния. Сейчас я понимаю, что ни в коем случае нельзя придавать этому значение. Бродский говорил, что врагам и недоброжелателям нельзя давать возможность проникнуть в ваше сознание, иными словами, если начнёшь о них думать, значит, они победили. Так же и плохие вещи — о них нельзя думать, нужно проживать жизнь дальше. В крайнем случае, сходить на бульвар и выпить чашку кофе...
Троценко: С сигаретой...
Омар: Вот сигареты остались, к счастью, в прошлом. Огромный стаж рабства. Мне, кажется, удалось вырваться. Надеюсь, это позади.
Троценко: После Питера вы вернулись обратно в Казахстан?
Омар: Когда я вернулся из Питера, познакомился с руководителем «Мусагета» Ольгой Борисовной Марковой, если бы её не существовало, я бы сбежал обратно. Алматы, Ольга Борисовна, птенцы её гнезда — Павел Банников, Алексей Швабауэр, Иван Полторацкий, Иван Бекетов, Юрий Серебрянский. А потом — Астана. Этот город мне нравится энергией молодости, градостроительства. Петербург был заложен на болотах, Астана тоже на болотах, да ещё и в голой степи. Этот проект оживлён волей людей, которые непосредственно этим занимаются, — строителей, менеджеров, архитекторов, их надеждой, что раз мы это строим, значит, всё в порядке. И действительно возникает что-то похожее на столицу, место, где, в принципе, можно жить. Это можно не любить, но и Петербург мало кто любил, но, тем не менее, в нём появился свой миф. И у Астаны есть все шансы создать собственный миф. Тем более, здесь есть многое из того, что недоступно в других местах. Например, прекрасная «Астана-опера», к тому же здесь есть несколько десятков, может быть даже сотен людей, с которыми мне очень интересно иногда встречаться.
Троценко: Когда вы говорили, что музыка для вас важнее поэзии, что вы имели в виду?
Омар: Музыка — честнее. Особенно если говорить о музыке сфер. Мы же помним байку о том, что если взять любые вещи Баха и сопоставить их со звуками, которые приходят из космоса, они окажутся похожими. Человеческий слуховой аппарат несовершенен, поэтому мы не слышим многих звуков, но они, возможно, становятся командной строкой, в которой прописывается алгоритм действий, подталкивающих нас на создание замечательных вещей. Пусть это будет симфония Баха или новый рецепт замечательного чизкейка — неважно. Но побудительные вещи происходят именно из-за этих звуков. Музыка — достаточно простой, если не сказать примитивный способ донесения до нас каких-либо понятий о гармонии. В этом смысле слово очень сильно искажено. Музыка, на мой взгляд, честнее и точнее.
Троценко: Похоже на то, что вы играете на каком-нибудь музыкальном инструменте.
Омар: Да. Я немножко учился играть на гитаре, всё время что-то наигрывал, но никогда не выходил за пределы двух струн. То есть родная домбра оказалась наиболее подходящим инструментом, я даже в Петербурге раздобыл домбру, наигрывал какие-то мелодии и сочинил собственный небольшой кюй. Я его даже где-то потом записал. Вот это весь предел моих музыкальных возможностей.
Троценко: У вас есть цикл с интересным названием «Стихи из резервации». Откуда такое название? И какую резервацию вы имели в виду — внутреннюю или внешнюю?
Омар: В 90-е всплыл целый материк — Лев Николаевич Гумилёв, с его этногенезом и биосферой земли, вся эта тюркиада, которой не существовало только потому, что её долгие годы замалчивали. А для меня, юного человека, было важно решить вопрос о самоидентификации. И Олжас Сулейменов со своим «Аз и Я» помог осознать многие вещи. И в какой-то момент я понял, что история казахского народа была очень трагической и большевики много чего здесь натворили. Конечно, индустриализация, всё прочее — это прекрасно, но какой кровавой ценой нам всё это досталось? Казахи — народ, который больше всех пострадал в этой кровавой бане. Население сократилось вдвое, даже потери украинского и русского народов не сопоставимы с трагедией казахов. Сколько людей погибло в результате голодомора, восстаний, коллективизации! Самое трагичное, что погибла почти вся национальная интеллигенция. Те, кто выжил, были обласканы властью, но, как правило, это были приспособленцы и предатели. И однажды я вдруг понял, что я один из последних индейцев и что казахи могли повторить печальную судьбу североамериканских народов. К счастью, этого не произошло. Зато у нас создался замечательный новый народ, состоящий не только из казахов. Я учился в классе, где нас было 42 советских школьника, и среди них я был один мальчик-казах и ещё девочка-казашка. Но у нас были две девочки по фамилии Меркель, которые даже не были родственницами, два мальчика по фамилии Гусак и они не были братьями. Уже в детстве я понял, что мир открыт, богат и разнообразен, а мы интересны друг другу не столько сходством, сколько отличием.
Троценко: Из ваших стихов я не могу вспомнить ни одного зарифмованного. Вы принципиально пишете верлибром или иногда всё же возвращаетесь к рифме?
Омар: Рифма — бойкая подруга, была всегда и когда-то она была очень важна. Просто в какой-то момент ты понимаешь, что рифма — хороший ускоритель сознания и это имеет непосредственное отношение к словам Марины Цветаевой — «поэта далеко заводит речь». Рифма заводит поэта в незнаемое, о чём он никогда не подозревал. Но в моей системе рифма неестественна для речи, ведь речь должна быть проста, как вода. Хотя и вода не так проста, как кажется. Не будем забывать и о том, что есть определённая усталость поэтического материала. Англоязычная поэзия пришла к этому давно — там уже ни один рифмованный стишок не воспринимается всерьёз. Это могут быть какие-то шуточные вещи, я на этом себя тоже поймал, так что все шутки или забавные вещицы у меня рифмованные и при этом всегда стараешься продемонстрировать что-нибудь залихватское.
Троценко: Читая ваши стихотворения, я не могу увидеть, что они просты. Например, стихотворение «Болдинский хорей»:
легкокрылое холерик уловил как соты лирник цедит милости моля упорхнуть хотел от мели ан безмозглая восстала до волшбы ли вопли тел мчится мглистое холеры
Разве можно его назвать простым?
Омар: Разумеется, нет намеренного желания упростить и сделать эту «тяжёлую воду» пригодной для употребления невинными созданиями. Что касается «Болдинского хорея», вещица написана 24-летним молодым человеком, который, конечно, уже отвечает за свои слова, но при этом ещё чувствуются следы вещей, которыми он зачитывался в ту пору.
Троценко: В этом стихотворении что-то хлебниковское чувствуется.
Омар: Да, там очень сильное влияние было, но оно постепенно растворялось — и Хлебников, и скальдическая поэзия, которая тогда была для меня очень важна.
Троценко: Что вас вдохновляет, как поэта? Существует ли какой-нибудь поэтический импульс, после которого возникает неодолимое желание сочинять?
Омар: Это пустынные улицы, желательно незнакомого города, утро и ощущение безупречной свободы впереди... Да, я всё-таки человек урбанистический, как понял только что. И хорошо, когда это сопровождается простыми вещами — чашкой хорошего кофе и каким-нибудь ненавязчивым круассаном. И самое главное — свобода от обязательств, возможность не думать ни о чём, что требует от тебя какого-то мгновенного ответа, понимание того, что ты находишься вне ринга. А так всю свою жизнь мы проводим на ринге, удары отовсюду, весь мир идёт на нас войной. А вот в этот момент ты вдруг превращаешься в ребёнка и снова пишешь поэму о дедушке Ленине.
Троценко: Возможно, тем эти моменты и ценны, что они бывают не так часто.
Омар: Ну, должны быть ещё какие-то сопутствующие детали — яркое солнце, ясное небо, чистый воздух и отсутствие машин. Я почему в Алматы-то не хочу жить — там дышать очень трудно.
Троценко: О вневременном и о прошлом мы поговорили, теперь о настоящем. Над чем вы сейчас работаете?
Омар: Сейчас очень много тратится времени на другие занятия, я занимаюсь телевизионными проектами, ведь я режиссёр. При этом чувствую себя вполне уверенно, занимаюсь своим делом и не предаю себя. Но, к сожалению, это отнимает тебя у самого главного занятия, поэтому записываю крайне редко. Для меня это всегда психологически очень непросто — существование в ситуации постоянной нехватки времени и дедлайнов. И когда появляется очередное стихотворение, все дедлайны скукоживаются и становятся маленькими и незначительными. А всё остальное время ты бредёшь по пустыне, еле передвигая ногами и волоча по земле окровавленные крылья. (Смеётся.) Это шутка, дурацкий пафос, просто сложно было удержаться и не посмеяться над образом. Есть ещё переводческий проект, над которым я работаю уже два года, постоянно его откладывая. Я перевожу средневековую и современную поэзию Казахстана на английский язык, а здравствующих американских поэтов, которые неизвестны на евразийском континенте, пытаюсь открыть русскому и казахскому читателю.
|