Петр Вайль: «Национальная принадлежность определяется только языком»
Интервью с Петром Вайлем

Интервью:
Дмитрий Михайлин
Частный корреспондент, 9 декабря 2009 г.
Досье: Петр Вайль
        Пётр Вайль из тех людей, которых называют гражданами мира. Русский литератор, эмигрировавший из Риги в Нью-Йорк, живущий в Праге и работающий главным редактором Русской службы радио «Свобода». С кем, как не с ним, поговорить о патриотизме…

        Дмитрий Михайлин:Вы кем себя ощущаете — в национальном смысле?
        Петр Вайль: Русским, естественно. Полагаю, что национальная принадлежность определяется только языком — и вообще, и уж непременно для тех, кто языком пользуется как профессиональным инструментом. (Точнее, кого язык использует в качестве своего представителя: тут старшинство надо соблюдать — язык главнее.) Иначе запутаемся безнадёжно. Кто такой Сергей Довлатов, сын питерского еврея и тбилисской армянки? Ясно ведь, что русский писатель.
        Д.М.: Мне кажется, есть ещё вторая важная составляющая национальной принадлежности — вера. Ведь именно православие оказало определяющее влияние на русское самосознание…
        П.В.: Вряд ли уж такое определяющее. По крайней мере что касается нашего времени, с ХХ века начиная. Да и раньше. Это что же, Чехов — уж на что церковно воспитанный — такой сугубо православный? Или — страшно произнести — отлучённый от церкви Толстой, по многим признакам протестантски ориентированный?
        Или Розанов, всю жизнь боровшийся то за, то против православия? Ну, те, взращённые XIX веком, в самом деле во многом отталкивались от официальной веры и церкви. Но дальше вовсе уж непонятно, кто и что. Грандиозный русский стилист еврей Бабель, первые свои рассказы написавший по-французски. Платонов, творец новой гностическо-коммунистической религии в большей степени, чем любой Маркс. Булгаков с его популяризаторской ересью. Пастернак с Голгофой, выстроенной для доктора Живаго и для себя. Лучшие русские стихи о Рождестве написаны Бродским, который считал, что, если уж говорить о сколько-нибудь оформленном христианстве, он предпочёл бы кальвинизм — за чувство личной ответственности. Разумеется, православие играет огромную роль в умственном и духовном обиходе русского человека — но прежде всего его культурное измерение. Как, впрочем, такой же аспект католичества для образованного итальянца или протестантства для шведа. Без знания, понимания, чувствования этого не разобраться ни в родной истории, ни в родной культуре. Но хотелось бы подчеркнуть: самое важное, сделанное во славу русской культуры, совершено поперёк общепринятого православия.
        Д.М.: Ваши многочисленные поездки по стране — это стремление понять, как она изменилась за время вашего отсутствия? Или вообще стремление её понять?
        П.В.: И то, и то, конечно. Всё, что происходит и происходило в ХХ веке в России, ощущаю частью собственной биографии. Всё это имеет прямое ко мне отношение, потому что я — продукт этих хитросплетений. Возвращаясь к первому вопросу: кто такой сын русской, родившейся в Ашхабаде в семье молокан, когда-то ушедших с тамбовщины в Армению, а потом в Туркмению, и московского еврея, потомка эльзасского солдата, пришедшего в Россию с армией Наполеона? Многослойная шизофрения, если судить по букве, а если по духу — нормальное порождение перемешанной страны перемешанного века. Как Бродский написал: «В каких рождались, в тех и умирали гнёздах» — это не о нём и не о нас. Встретились мои отец и мать на фронте, поженились в Германии, родился я в Риге, гражданин США, жил в Нью-Йорке, живу в Праге. За каждым из этих слов — коллизии российской истории. Как же не стараться всё это осознать?
        Д.М.: Эмиграция, как мне кажется, обостряет отношение писателя к тому, что осталось на родине. Например, Войнович — по его произведениям для меня это очевидно — ненавидит Россию и русских. А Довлатов — очень любил, если не сказать жалел. Ваше отношение к России как-то менялось с момента эмиграции в 1977 году до сегодняшнего дня?
        П.В.: Не стану расставлять и судить. Скажу лишь, что не верю в творчество, произведённое ненавистью. Это Чонкин-то — ненависть к русским? Тогда Швейк — ненависть Гашека к чехам? И так далее. Господь с вами. Что до моего отношения, уже сказал: это отношение к себе. Россия конца 70-х — щемящая тоска от ощущения беспросветной предсказуемости: всё до смерти просматривается отчётливо, оттого невыносимо. В конце 80-х — радужные надежды. В 90-е — период хоть и скептической, но эйфории. В общем, всё примерно так же, как у всей страны — из числа единомышленников, конечно, которых тогда было много. Теперь вижу тугой замес из того, что оставил в 70-е, и того, чему так радовался в 90-е. Слишком много советского дежавю, и становится всё больше. А единомышленников — всё меньше. Они не перерождаются, они адаптируются, что понятно: решительные шаги (протест, отъезд) — по определению для немногих, а жить-то надо и, значит, надо признавать окружающую жизнь полноценной и нормальной. Иначе получается, что неполноценен и ненормален ты.
        Д.М.: Тут ведь весь вопрос в нюансах. У многих эмигрантов, так же, кстати, как у многих нынешних либералов, как мне кажется, часто не хватает чувства меры. Свою ненависть к режиму они превращают в ненависть к стране, часто — к народу. Я очень доверяю вашему литературному и вообще человеческому вкусу, но ничто не сможет меня переубедить, что Чонкин — абсолютно антирусское произведение. (Мы сейчас, понятное дело, не обсуждаем конкретное произведение Войновича, просто взяли его в качестве примера.) Любой человек, в том числе и писатель, имеет право критиковать свой народ и высмеивать его неприятные черты. Но он не имеет права насмехаться, то есть доводить критику до степени оскорбления. Можно отругать ребёнка за двойку, но дураком его называть нельзя…
        П.В.: Я решительно не согласен, но признаю ваше право на такое мнение. Другое дело, что оно, ваше мнение, увы, размещается в русле неплодотворной традиции, согласно которой патриотизм — это безоглядная любовь. Мне очень нравится, как проблему трактует, например, английский язык, в котором о своей стране говорят не «our country», а «this country» — не «наша страна», а «эта страна». Создаётся некая дистанция, некая степень отстранения. С такой дистанции, кстати, не только недостатки, но и достоинства яснее видны. А что до прав писателя, он только врать не имеет права. И ещё, как Пушкин сказал, быть скучным.
        Д.М.: Кстати, о писателях. Можете дать ваш личный, скажем, топ-5, кого из современных русских писателей стоит читать и чему у них можно научиться?
        П.В.: У Андрея Битова — культуре мысли, у Сергея Довлатова — вкусу и мере, у Венедикта Ерофеева — внутренней свободе, у Валерия Попова — чувству юмора, у Владимира Сорокина — дисциплине стиля.
        Д.М.: И о нашей стране: Россия, по-вашему, всё-таки Европа или Азия?
        П.В.: Я не политолог, не социолог, не этнограф, а литератор. Поэтому говорить могу только о культурной стороне дела. В этом отношении Россия, безусловно, Европа. С европейским, вообще с западным, европейско-американским миром Россия и должна соразмеряться и себя соотносить. А то вот недавно вернулся из кругосветного путешествия мой московский приятель-писатель и говорит: «Знаешь, сильнейшее впечатление — в очень многих местах живут хуже, чем у нас, и устроено многое хуже». Вот дела: как о литературе — Толстой рядом с Шекспиром, как о музыке — Шостакович круче всех в ХХ веке, кино — Тарковский и Герман впереди планеты всей, а как об уровне жизни и свобод — Бангладеш и Нигерия. На этом параноидальном бреде основана и тема «своего пути». Нет у России никакого «своего пути», кроме общепринятого пути европейско-американской цивилизации. Со «своими», разумеется, извивами — такими же своими, какие есть у любых итальянцев или шведов.
        Д.М.: В той же Праге, которую так любят русские туристы, вы сможете визуально отличить нашего человека от не нашего?
        П.В.: Раньше мог — и в Нью-Йорке, где жил раньше, и в Праге в первые годы опознавал безошибочно. Не по одежде и разговору — это легко меняется, а по пластике несвободного человека. Сейчас это сделать гораздо труднее; что касается молодых — практически невозможно. Быть может, это вообще самое моё радостное наблюдение последних лет.
        Д.М.: Путешествуя по России, я всё время пытаюсь понять: почему мы так не любим себя и свою страну? Возьмём ту же Камчатку, на которой вы тоже бывали: природа какой-то потрясающей, нечеловеческой красоты и отвратительные творения рук человеческих — начиная с города Петропавловска-Камчатского. Какие-нибудь французы ведь не умнее нас, а в любом захолустье — картинка. Вы нашли ответ на этот вопрос? Не в бедности же только тут дело…
        П.В.: Глубоко пришлось бы копать. Слишком, пожалуй, глубоко. Но если конспективно, подозреваю, что дело в первую очередь в русском извиве христианства. В православии гораздо меньше, чем в католичестве, тем более в протестантстве, уделяется внимания созидательному труду — ценится труд духовный, над собой, своим внутренним совершенством. Душевная чистота почти противопоставляется телесной.
        Высокая культура — культуре материальной. Это одна из краеугольных опор русского интеллигентского комплекса. Ведь и по сей день в образованной компании не очень-то принято говорить о мебели или еде, что-то сдвинулось лишь в самые последние годы («Кафку любишь?» — «Ага, особенно грефневую»). Большевистский демонстративный аскетизм лишь продолжил русскую традицию. Гляньте на фадеевскую «Молодую гвардию»: там кто чисто одет и часто моется — предатель и враг, безошибочно. Это крайность, конечно, но метастазы мощные. У меня как-то были в гостях с целью интервью молодые московские журналисты, исключительно одарённые люди, и материал у них вышел хороший. Но вот они сочли нужным долго рассуждать о том, что у меня, «писателя», обстановка квартиры «буржуазная». Какие-то нашли умные слова, обосновывая возможность такого сочетания. Господи, неужто надо что-то обосновывать? А им ведь немного за тридцать. Но и они считают, что раз писатель — живи в говне, в крайнем случае на жёрдочках.
        Д.М.: Как вы считаете — глядя со стороны, но находясь в контексте русской культуры, — какие черты и качества мы, русские, себе придумали, а какие реально нам присущи?
        П.В.: Самое интересное в любом народе — те его качества, которые оборачиваются и так и этак: и положительно и отрицательно. Вот русская непоследовательность и разгильдяйство, попросту говоря, бардак — ужасающее зло, но он же и ценнейшее благо. У немцев поезд не пойдёт, если сказано, что не пойдёт. Возвращайся домой и кукуй там до следующего извещения. А тут сообщение грянет неожиданно, потом так же неожиданно отменится и тебе обломится отдельное купе, потому что кто-то поверил и уже уехал. Я уж не говорю о репрессиях и лагерях: здесь те же аккуратные и добросовестные немцы поработали куда эффективнее в более короткий срок. Если там ты был в угрожаемой категории, уцелеть практически не было шансов, тут можно было уехать к тёте в соседний город и прожить долгие годы. Но и попасть просто так, по выражению лица и кривой улыбке, в России было куда вероятнее. Бардак — это и гневливость: растрёпанность чувств, недостаток душевной дисциплины. Но бардак и отходчивость: ты чё, да я уж забыл. Опять-таки бардак может часто обернуться добротой. Приезжай, живи, мы с женой на полу неделю поспим — это же не традиция гостеприимства, как где-нибудь на Кавказе, а от равнодушия к себе и привычки к дискомфорту (о чём шла речь выше). Но и к тебе ведь он приедет со всеми домочадцами, превратив твою жизнь в ад. А русский человек, что объяснимо, будет всегда трактовать эту многогранную медаль только по одной стороне. Это я всё ещё и к тому, что в так называемых чертах стоит разобраться — что откуда идёт. Есть вещи, огорчающие безусловно, — например, отсутствие, используя формулу Мандельштама, «добродетели чужелюбия». Что в цивилизации называется ксенофобией, а на улице по-свойски «метелить черножопых, узкоплёночных и прочих чурок». Страшная оборотная сторона соборности, коллективной ответственности: дескать, если мы все скопом правы, значит те, кто не такие, виноваты — не конкретно, метафизически, но заведомо. Есть то, что безусловно радует, — артистичность. Русский человек как тип артистичен: не так явно и броско, как итальянец или грузин, но скучно с ним не будет. Правда, пока до дела не дойдёт — там и заскучаешь, и завоешь, и за помощью побежишь. Но пока ля-ля — всё чудно. Потому, кстати, я так люблю вне столицы бывать: в Москве-то всё более-менее предсказуемо. А вот сразу за Московской кольцевой дорогой — там хоть и леший бродит, но ведь и русалки на ветвях сидят.
        Д.М.: Русалки там не на ветвях сидят, а стоят вдоль шоссе, в частности Ленинградского. И сдаются в прокат по полторы тысячи за час. А что касается «чурок», то тут я позволю себе дополнить Мандельштама: у нас нет не только «добродетели чужелюбия», у нас нет и добродетели себялюбия. Мы катастрофически не любим друг друга! Вежливость считается у нас признаком слабости (по-моему, я сейчас подсознательно Довлатова процитировал), когда два человека встречаются глазами, нормальная реакция — улыбнуться, наша — набычиться. Как же мы можем любить других, если друг друга не любим?
        П.В.: У нас разные представления о русалках. Которые на ветвях, к пришоссейному бизнесу не пригодны: у них ноги хвостом сдвинуты. А насчёт самоуважения — верно. Как говорили учительницы наши, если ты сам себя не уважаешь... Почему-то считается, что улыбка — слабость, уступка, заискивание. Вот если ты харю надул и плечи расправил — тебя зауважают. Это и на уровне государства так: не та страна великая, которая своим хорошую жизнь создаёт, а та, которую чужие (да и свои уж заодно) должны бояться. Совершенно средневековое представление.
        Д.М.: Русская душа — это что? Она правда существует и чем-то отличается, скажем, от немецкой души?
        П.В.: Конечно, отличается. Как лица, как языки, как быт, как уклад. Только глупая самонадеянность думать, что она какая-то особо загадочная. Испанская или японская души — такие же таинственные. И Тютчева совершенно неправильно понимают: у него отчаяние, а не восторг. Ну всё, приехали, ничего не получается, никакого ума не хватает, остаётся только верить. Не зря же Тютчев, патриот из самых убеждённых, но проживший долго в Европе, написал о России: «Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья. / Жизнь отошла, и, покорясь судьбе, / В каком-то забытьи изнеможенья / Здесь человек лишь снится сам себе».
        Д.М.: Древняя Греция дала современной цивилизации практически всё — литературу, философию, архитектуру, а теперь Греция — рядовая европейская страна. Америка не дала миру ничего принципиально важного, но сейчас США — ведущая мировая держава. Как вы считаете, Россия уже пережила пик исторического развития или он ещё впереди?
        П.В.: Поскольку действительно всё самое важное в жизни человечества изобретено в Греции и Риме (законы, дороги), Новое и Новейшее время — эпоха освоения и манипуляции этими основополагающими категориями. У Англии, скажем, сильнейшее развитие идеи парламентаризма. У Америки — доведение до невиданных высот идеи личной свободы. Чудеса умения оперировать всем, что придумано своими и чужими, демонстрирует Япония. То есть давно уже и надолго наступило время интерпретации, а это точно не русский дар.
        Д.М.: А что тогда русский дар?
        П.В.: Рывок. Порыв. Разовое усилие. У Майкла Фарадея в кабинете висел написанный им плакат: «To work. To finish. To publish». То есть все три части творческого процесса равно важны: «Сделать. Завершить. Обнародовать». В русской традиции только первая часть в относительном уважении. А вот чтобы добросовестно и скучно довести дело до конца, скрупулёзно заняться распространением — куды. Возьмите хоть географию. Аляску бездарно продали за копейки. Гавайские острова бросили, оставив там только руины форта Елисавета. Богатейшую плодородную Калифорнию использовали для добычи выдры, чей мех продавали в Китай. Выбили всю выдру и ушли, как раз за два года до того, как там нашли золото.
        Д.М.: Да и слава богу, что ушли. Куда нам ещё территории? С теми, что есть, справиться бы…






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service