Сергей Преображенский. «Мы жили в Москве»

Кирилл Медведев
Русский журнал, 13.02.1999
Досье: Сергей Преображенский
Книга московского поэта Сергея Преображенского — очередная попытка решения одной из самых актуальных и интересных литературных задач: примирить регулярное стихосложение, русскую поэтическую культуру, накопленную за два с половиной века интенсивного развития, с необходимостью современного поэта, желающего вывести хоть сколько-нибудь оригинальную мелодию, каждый раз пользоваться новыми, по случаю изобретенными приемами.

Хотя составившие книгу стихотворения и разнятся в датах написания на 20 лет (1976–1996), однако прочитываются на одном уровне, ибо четко сформулированная и вынесенная на обложку концепция сводит на нет временные и вытекающие из них качественные различия. Этот уровень — очерченное кругом пространство, заключающее в себе одновременно ежеминутное, вечное, явное, сокровенное, личное, всеобщее, вещное, идеальное и др. Этот круг — круг города, «шоссейное кольцо». Немногие поэты настолько глубоко укоренены в городской традиции (как на уровне содержания, так и на формальном, и языковом), принимают город с такой мудростью и — любовью. И верностью — даже если допустить, что стихотворения в книге просто подобраны по тематическому признаку.

Удел природы — вечное обновление и возврат на круги своя, удел города — изменение и развитие, линейное движение, бытование в плоскости истории. Отсюда неизбежное преобладание элегического элемента во всякой городской лирике — сотворчество обреченных рождает пронзительное ностальгическое звучание: «Что будет с нами, с черными домами, их окон желтыми, складными фонарями...» — город, в отличие от природы, хотя бы гипотетически смертен, потому поэт имеет право говорить с ним на равных. И книга Преображенского, включая обложку (страница из старого телефонного справочника с названиями улиц и типами предприятий общепита звучит сегодня, конечно же, как самая нежная и сладостная поэма), и даже те стихотворения, в которых действие происходит в настоящем и ни о каких воспоминаниях речь нейдет, ощущается как единый ностальгический поток.

Даже группа «Бони М», ернически определенная в стихотворении 1978 года как средство от простуды и гриппа, сегодня уже воспринимается как часть того, что, по словам другого, более знаменитого городского элегика, «было, прошло и уже никогда не настанет» (кстати, интонации Рейна — не внешние пути стиха, но скорее внутренние, душевные интонации — порой близки Преображенскому, именно в силу сходства мировоззрений, хотя двух поэтов разделяет целое поколение). «Вспоминать легко — это жить было трудно» — вот что, пожалуй, важно для них обоих.

Поэт не доверяет до конца ни общим формальным канонам, ни движениям языка, которые иррациональны и имеют не всегда приятное для читателя свойство заводить автора в дебри языковых медитаций, он следует закону каждого отдельного стихотворения, по мере сил и вкуса наделяя его тем, что традиционно считалось непременным признаком поэзии: рифма или по крайней мере улавливаемый ритм, напряженное лирическое поле, цельность и относительная законченность поэтического высказывания. А кроме того — присутствие лирического героя, который хоть и бывает «как Жюльен Сорель», но обладает чертами вполне конкретными и к тому же почти тождествен автору, что читателю особенно приятно. Отсюда же — крайне характерная композиция стиха, происходящая от трогательной старомодной привычки завершать повествование (описание, диалог, что угодно) неким символическим обобщением, моментальным переходом на идеальный, метафизический уровень, молниеносным расширением панорамы, попыткой вычленить из перечисленных в стихотворении мелочей сокровенный смысл. Это есть практически в каждом тексте. Выглядит не плохо, а довольно странно, если учесть, что для многих современных поэтов (и не только современных) одна из возможностей свести на нет тяготящую помпезность жанра заключается в максимальном нивелировании финала, лишении его — по крайней мере, на внешнем уровне — традиционных катарсических функций. И наибольшего успеха автор, кажется, достигает там, где метафизическое и вещное, событийное, существуют как бы в одной плоскости — таково стихотворение «1961–1964» —блестящее, наверное, лучшее в сборнике:

За забором
строили музей:
вбивали сваи,
смола курилась,
пар сипел, и гулко
железная болванка била... —
...творился мир
и сочинялся в собственных законах —
...Но однако скоро
снова пар синел
и молот глухо БУХал,
и строили театр


Через хаос городского строительства тут будто бы проступает демиургическая воля божества, ведающею сотворением мира. Метафизичность (понимая всю некорректность термина, уточним, что здесь под ним подразумевается тяга к символу, сопоставлению идей и предметов, в данном случае — поэтическими средствами), эротика, город — вот три разнородных составляющих поэзии Преображенского. Причем все три элемента тесно переплетены — два последних доводятся до уровня абстракции первого, и все три друг без друга уже не существуют: даже в самом беспредметном и бессобытийном тексте появляется рано или поздно какое-нибудь «осевое сечение волчьих проулков, где желанная женщина сонно живет». И наоборот — как уже было сказано — в двух или четырех последних строчках обязательно подведение некоего метафизического итога.

Настолько же обязательны и люди, населяющие стихи, оживляющие пейзаж, герои, присутствием которых как бы оправдывается использование как языка вообще, так и разных языковых средств, лексических пластов. Автор то пытается говорить о своих героях на их собственном языке, то, наоборот, вкладывает свою речь в уста персонажей: «И ритмически грудь молодая дрожит» — это от лица девушки на скейт-борде. Или:

Что ты тянешься, сука, как презерватив!
Дожимай свою карту, копейку клади.
Пей портвейн. На твоей безволосой груди
Из легированной обработанной стали
Крест веселый с вкраплением синей эмали
(сберегает тебя и не надо печали,
Все еще впереди. Надейся и жди.


Здесь поэт на коротком отрезке единого высказывания меняет сразу несколько стилей, да еще и вставляет цитату из популярной песни середины восьмидесятых, доносившейся в то время (как и Бони М) из каждого второго московского окна. А заканчивает, как обычно, обобщением, но — каким пронзительным! —

...дрожит на весах тектонический щит
и на нем наши бедные юные жизни.


...В его стихах ворочается сонное варево городского языка, где лаконизм вывесок мешается с канцеляритом написанных от руки объявлений, а научная терминология — с языком автобусных перепалок. Язык нового времени диктует новые сравнения — «попик трясет длиннополым сукном пэтэушным». Кто укорит автора за это? Нет смысла выхолащивать язык, нужно лишь найти должное приложение энергии его частей. «Находясь в сердечнике перевертышей станций», «релятивно дистиллируется» — это не воспринимается как пародия, не тот для нее настрой и не та интонация. Характерно осмысленное и целомудренное использование жаргона, ругательств, просторечья — с любовью, на вес, не больше, чем требуется. Автор не потешается над неуклюжей детской речью, по-иному неуклюжей речью «стиляг» или городской шпаны, не осуждает, не любуется ее колоритом и не стилизует. Она для него так же естественна, как и все остальное, она часть его речи. Когда-то в детстве подслушанные словечки «пижон», «мокасины» сегодня становятся вехами в путешествии по временному пространству города, помогая автору дольше вытягивать собственную ностальгическую ноту.

Те же герои даже в известной степени наделяют автора своего рода решительностью поэтического поведения: «волнах — костях» — такая вот почти тютчевская и в то же время какая-то совершенно варварская рифма, очень странная для современного уха. Наделенный огромной поэтической культурой и утонченной техникой поэт как бы лукаво уверяет читателя: «Ну кто вам сказал, что это плохая рифма, вы, верно, чего-то не понимаете, ну посмотрите, разве же это плохо?» «Рассыпаясь — размельчаясь»... Так зарифмовал бы, вздумай он писать стихи, любой из его героев — дворник, сторож, «подруга Петрова», «лимитчицa Аленка», братья и сестры, дети города, носители его языка.

...Что касается связи с традицией, то она, помимо всего прочего, утверждается интонационной перекличкой с «Двенадцатью» в поэме «Параллельный Декабрь», темой двойничества там же, эпиграфами из Ахматовой, Хлебникова и Аполлона Григорьева, и конечно — переходя на уровень метафизический — осознанием того, что «Слово, предварив событие, возможно, породит его» — склонность к такому допущению явно досталась автору по наследству.






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service