Михаил Дидусенко. Из нищенской руды. — М.: Издательство Н. Филимонова, 2006. Трудное это дело — писать о стихах. Тем более о стихах такого поэта, как Михаил Дидусенко. Кажется, что личность, судьба перекрывают его поэзию (жил бомжом в последние годы, был «неизвестней, чем Рихард Зорге» — цитата из стихотворения поэта, ставшая названием статьи Эргали Гера, данной предисловием к книге). Думается, что его друзья последних лет — бомжи и алкаши из подмосковного Расторгуева — могли бы рассказать о нем такое, что, кроме них, не известно никому. Жизнь, длившаяся почти 52 года (1951—2003), уместилась в 252 страницы посмертной книги. Печатался в «Знамени», в 1988 году в вильнюсском издательстве «Вага» вышло тоненькое избранное под названием «Междуречье». Посмертно издан сборник «Полоса отчуждения» (СПб, Пушкинский фонд, MMIV) — также избранное. Скорее всего, поэт был бы рад нынешнему достаточно полному изданию. Но мы об этом уже никогда не узнаем. Откажемся от фразы про «личность и судьбу» и скажем, что теперь стихи перекрыли и жизнь, и смерть, после которой «он почти неделю провалялся в морге с биркой «неизвестный мужчина»« (из статьи Э. Гера). Как-то неловко в эпоху кончающегося постмодернизма говорить об «избранности», «отмеченности» (см. словарь эпохи романтизма). Однако Дидусенко — такой.
Голос и голосник
Дитя несли в строительных лесах. Все остальное я запомнил плохо: пустой сосуд, вмурованный в эпоху, меня переполняли голоса.
И скрип шагов, и вскрик переполоха во тьме моей стремились в небеса, лишь пустоту я называл «я сам», но оставался эхом или вздохом.
Был обожжен, вмурован и забыт. Но те, кто в этот век вошли и вышли, запомнили, что голос их звенит, чуток моложе, чуть нежней и выше.
И вот теперь, очнувшийся в тиши, я только глина с дыркой для души.
Это стихотворение — из одноименного цикла (1995 год). Новая классика? Уже упомянутый пресловутый постмодернизм? Мотив «глины» восходит к античности, «эха» — к той же античности и, разумеется, к Пушкину. Стихи не забронзовевшие, отсчитывают ритм дыханья: вдох-выдох-не дышите-дышите. На первый взгляд прямым предшественником Дидусенко является Мандельштам. «Человек эпохи Москвошвея» породил многих современных авторов. Воздух стихов Мандельштама (говоря литературоведческим языком — поэтика) оказался тем самым «окном в поэзию нового времени», через которое дышат многие и многие. Дидусенко прямо отсылает нас к Мандельштаму в посвященном ему цикле из трех стихотворений, в одном из которых сказано: «...Бог его читал, / хотя бы первый сборник». Есть у Дидусенко и мандельштамовские цитаты («Осенняя вода, ее сердцебиенье / напоминают мне одно стихотворенье. / Ты помнишь, может быть, — / «Я слово позабыл...»). Но существеннее всего, как мне кажется, восходящие именно к Мандельштаму изысканная простота и чистый голос автора «Голоса и голосника».
Костер сгорел дотла, и тло хранило ровное тепло. Сквозь тонкий куполок тепла роса осенняя текла. И все смотрела на меня из пепелища головня. Она шипела обо мне, она была дырой в плетне.
Роднит это стихотворение с Мандельштамом (разумеется, ранним) одновременно и сфокусированность зрения на деталях («головня»), и способность увидеть для обычного человеческого глаза невидимое («тонкий куполок тепла»). Однако все же не стоит, как мне кажется, искать прямых предшественников Дидусенко, сказавшего «Нет в поэзии соседства, / Нет — и не было родства. / Только горькое юродство, / испытанье естества». (Илья Фаликов, правда, пишет о «прямом соседстве» поэта с Львом Лосевым. Позволю себе не согласиться. У Лосева стихи — литературные, отрефлектированные, а Дидусенко при наличии прямых и скрытых цитат — поэт открытого высказывания.) Стоит говорить о поэтах — персонажах его стихов. Кроме Мандельштама, здесь Бродский. В стихах Дидусенко Бродский — объект и для воспроизведения стиля, и для оглядки.
И. Бродскому
Трудно поверить, что окончена ваша пря с российской мовой. Так, маленькие победы кончаются поражением. Но это не значит — зря, ведь кроме строк остаются еще пробелы, остается возможность быть для царей Царя хотя бы отчимом... И какое дело, кто их теперь разносит, твои прохоря! Смерть, на поверку, желтее мела. Спи спокойно, попросту говоря.
Этот текст — парафраз стихотворения «На смерть Жукова». Тут — и любимые Бродским анжамбманы, и специфическая, несколько дидактическая интонация, ему присущая. Написано это стихотворение после, соответственно, «конца прекрасной эпохи», которая в русской поэзии отмечена именем Иосифа Бродского. В целом же его влияния у Дидусенко не чувствуется, за исключением специальных «бродских» стихов. Ничьим «соименником» и «соплеменником» не ощущает себя Дидусенко. Он выбрал путь отверженного и в поэзии, и в жизни. Остатки водки на дне бутылки, горбушка черного хлеба на столе — таков примерный натюрморт, ассоциирующийся с его стихами. Неслучайно появляется у Дидусенко еще один персонаж — Франциск Ассизский — святой, друживший с птицами. А птицы (например, воробьи — частые гости в стихах Дидусенко) довольствуются немногим. Участники библейских событий (Адам и Ева, Исав, апостол Павел, евангелисты Лука и Марк, Марфа и Мария) вместе с поэтами населяют стихи Дидусенко. Автор, следуя русской поэтической традиции (пушкинский и лермонтовский «Пророки», Блок), пишет: «Себя воспринимать, как «Он»: / «Он знал, что в Галлии тревожно». / И вдруг увидеть вещий сон — / орла, к примеру, и треножник». Правду сказать, отождествление самого себя с Христом — случай единственный, хотя и показательный. Взаимоотношения с Богом у Дидусенко напряженные. Не был поэт богоборцем, но не был и послушным агнцем («Что же Вы больно так сердце мне давите!», «Видишь, я плачу, чего же Ты хочешь еще?»). Но, кажется, к нему можно обратить его же слова (уже цитированные), сказанные в адрес Мандельштама: «...Бог его читал, / хотя бы первый сборник». Перенесемся на нашу грешную землю. На этой земле Дидусенко многое не устраивало. Он ушел в «дервиши» (слово Гера) из этого мира, но не переставал беспокоиться за его судьбу. Война в Чечне, межнациональная рознь — темы многих стихотворений.
Только и слышно — Моздок да Назрань, Грозный, Аргун, Гудермес... Только домов арматурная рвань, трупы и дым до небес.
Бабка на улице: «Пашка-то — жид. Фогельсон. Имя — Борух!» Только и чести, что совестно жить, но сотрясается дух.
Был у Дидусенко и его собственный рай — Литва, в которой он провел, видимо, самую счастливую часть жизни. Он любил Литву еще советского времени. Цитирую Эргали Гера: «В юности он был высок, строен, хрупок, прекрасно играл на гитаре и очень нравился женщинам. За деликатность телосложения и манер его поддразнивали: «Мишенька — граф Вишенка». Какое-то время «граф» выступал в русском драматическом театре города Вильнюса с песнями собственного сочинения и считался звездой, однако был изгнан из театра за непомерный даже по театральным меркам загул, уехал в Москву, оттуда — в Питер. Через пару лет вернулся в Вильнюс, проработал несколько лет в заводской многотиражке, связался с «Единством», вещавшим из захваченной телебашни, и удрал из Литвы за месяц до августовского путча». Литва была для Дидусенко потерянным раем, в который он уже никогда не вернется.
Еще не повымерли люди, которым литовское тесно, а польское впору.
Еще по углам старики доживают — на идише шьют, на иврит нашивают.
И есть на Заречной печальная местность, где мы изучали родную словесность.
Но месяц от месяца тверже и чаще талдычат — древнейший, твердят — настоящий, и я, уж на что мне бывает хреново, нет-нет, да и вставлю литовское слово.
По дурости нашей займусь переводом и вспомню: «За вашу и нашу свободу!», «На сало Россию свою променяли» — и не переводятся «лайме» и «мяйле».
«Лайме» и «мяйле» значат по-литовски «счастье» и «любовь». И счастьем, и любовью были для Дидусенко стихи. Он их «воспитывал», «как маленьких щенят», он, по словам Гера, «любил это дело (поэзию. — Е.Г.) больше жизни». Сборник «Из нищенской руды» не стал бестселлером. Его, скорее всего, прочли и прочтут несколько сотен любителей поэзии. Может быть, так и нужно. Не знаю.
Причинное место — и то заболело со страху: «Зачем вы мне горло-то?!.» — крикнулось, словно во сне. Зеленую майку, последнюю в жизни рубаху закапали кровью, и это не нравилось мне. Вставляли катетер, потом подключали дыханье. И как я дышал эти несколько долгих минут? — не знаю, не помню, наверное, просто стихами, поскольку стихи в безвоздушном пространстве живут.
|