«Час приземления птиц» — это фраза, которая на первый слух, на первый взгляд и на первую мысль может — и фонетически, и грамматически, и лексически, и семантически — ввести читателя в заблуждение своей нарочитой многозначностью и многозначимостью, как бы даже неточностью и какой-то оксюморонной «точной» косноязычностью. Короче говоря, это назывное предложение и звучит как-то не по-русски, одновременно притягивая и отталкивая, и — вызывает в сознании отчетливое понятийное эхо: «Место приземления птиц». Новая книга Вадима Месяца составом стихотворений, внешней отчетливой композиционностью и внутренней, слава Богу, все еще русской и высокой поэтической неразберихой прекрасно сочетается с темпоральной семантикой ее названия. Сочетается внутренне — содержательно: тематически, в смысловом отношении и даже просодической динамикой — своим пространством (Сибирь, Урал, Московия, Америка, Россия, Скандинавия) и своим временем (временем до-рождения, со-рождения, после рождения: детство, детство, детство — и вдруг внезапная взрослость — зрелость, одним словом, временем любви) в особый, свой, месяцевский, поэтический хронотоп. Поэтическая география Вадима Месяца тем не менее (Россия — Америка — Россия — Америка — Россия etc.) монолитна и автономна, то есть самодостаточна, самоуверенна и непуста: поэтому названия шести (а реально — пяти) разделов книги — «Shell Beach», «Квадратные окна», «Цыганенок», «Несколько мифов о Хельвиге», «Из Дилана Томаса» и «Час приземления птиц» — складываются пословно и построчно в особый (не менее важный) текст, в метатекст, в котором остается достаточно много места и для жизни, и для стихов:
Лес бы совсем одурел, собрав междометья Наших бесед...
(«Shell Beach»)
Но стихотворения из раздела «Цыганенок» все-таки остаются ядром и центром поэтической карты, поэтического ландшафта и поэтического воздуха В.Месяца:
Я корову хоронил. Говорил сестре слова. На оплот крапивных крыл упадала голова. Моя старая сестра, скоро встретимся в раю — брось на камушки костра ленту белую свою.
(«Я корову хоронил...»)
Эти стихи вызывают дрожь, бросают в озноб. Только дрожь и озноб эти — птичьи, потому что в пространстве этого стихотворения ощущаешь себя животным, зверем, коровой, мальчиком-мужиком, двойником своей сестры, не отпускающей тебя глазами, взором, зрачками. Бог знает чем еще, — от небес. Поэт вызывает слова (а это — дар Божий), такие слова, которые, оставаясь вроде бы прежними и по форме, и по содержанию, вдруг начинают выполнять функцию свою, первичную, древнюю, кровную и коренную, утраченную нами (а не словами!) в пустоте бытовых речевых коммуникаций: «говорил сестре слова» — это не плеоназм, не тавтология, а неслыханная точность и та самая «неслыханная простота», сложнее которой нет ничего в этом мире. Так стилизации не делаются, так думают и видят, любят и умирают, потому что, говоря словами, песни поют, питье пьют, взором видят, душой любят, а плотью плодятся и ветшают. (Кстати, автор сохранил графические особенности ранних стихотворений — строчные буквы начала стихов, — прекрасно, видимо, осознавая истинную первозданность и, следовательно, подлинность своих, на мой взгляд, непревзойденных — почти двадцатилетней давности — поэтических опытов...) Любой поэт, существуя достаточно долго в пространстве и времени поэтического состояния языка, рано или поздно начинает томиться в прямоугольниках традиционного русского силлабо-тонического четверостишия. И поэтому верста строки начинает расти, удлиняться и ввязываться в иное строфическое строение, зарываться и запутываться в иные интонационно-синтаксические объемы:
Лишь йодистый запах промокших в дожде полотенец. Закладки на мокрых страницах Беглянок и Пленниц. Мы вышли к огромной воде. Мы молча разделись.
(«Последний день лета»)
Огромная, открытая вода, присутствие которой и тяготит, и окрыляет, тем не менее остается Н2О. Так и стихи В. Месяца — остаются стихами с различной по размерам и глубине, по силе внутреннего и внешнего свечения и натяжения площадью языка и духа. И поэтому становится неважным, когда и где создан тот или иной текст, — остается возможным то, что он существует и что он — вот он: новый и незнакомый, — все-таки наш, русский, месяцевский:
В молитве сдвигает ладони метель. Окно превращается в узкую щель, вставая один на один во весь дом с ночной пустотою в проеме дверном. <...> Когда, отмелькав по дневному лицу, Жилище запретно любому жильцу — душа, выполняя обряд старшинства, зиме возвращает былые права.
(«В молитве сдвигает ладони метель...»)
Каково здесь слово «пустотою»! С архаической полной формой окончания, с фонетическим изображением притоптывания, с поцокиванием шагов никого и нигде, ниоткуда и никуда: п-с-т-т! Это ли не сладкий ужас единства жизни, смерти и пустоты, набитой взглядами, мыслями и внутренними голосами тех, у кого уже нет ни горла, ни гортани, ни самого голоса... Боюсь, эту книгу Вадима Месяца могут назвать «итоговой». А это, естественно, не так: любое стихотворение поэта (такая вот тавтология) и есть итог, переходящий в пустоту, то бишь в начало (недаром русские существительные «конец» и «начало» этимологически суть однокоренные слова). В книге В. Месяца все — начало и все — конец:
Сентябрь наступит через две недели. Садитесь на пол, правды нет в ногах. Заметили, как мы осиротели, Как ливень проливается сквозь щели...
(«Сентябрь наступит через две недели...»)
Или:
Нет соленее ветра, чем суховей. У океана лишь два лица. Одно — в дуге молодых бровей, Другое — в оспине мертвеца...
(«Нет соленее ветра, чем суховей...»)
Время и место приземления птиц изменить нельзя. Потому что поэзия не столько антропоцентрична или теоцентрична, сколько полицентрична (вспомним П. Флоренского с его концепцией пневматосферы): поэзия, если воспользоваться определением Вселенной, которое дал Блез Паскаль, — это круг, центр которого везде, а окружность — нигде. Поэзия Вадима Месяца имеет, безусловно, «многоядерное» строение: это и память крови, и скорость взгляда, и мифология, и соприкосновение с другим, английским, родственным русскому, языком (блестящие переводы из Дилана Томаса), и энергия слова, находящегося в особом поэтическом состоянии — в состоянии вечной, страшной и животворящей любви:
Навстречу распрямляется темный лес; на плече замирает ружейный ствол; я уже одинаков с тобой и без; я уже понимаю, куда забрел; я уже различаю сквозь треск помех; становясь все спокойнее и трезвей, как ко мне приближается детский смех, шелестя и качаясь поверх ветвей.
(«Навстречу распрямляется темный лес...»)
Русская поэзия уже давно (еще годов с 90-х) живет в XXI веке. И книга Вадима Месяца «Час приземления птиц» хорошее подтверждение этому. Потому что поэзия всюду и везде, потому что только в языке ты сможешь остаться, потому что поэтический язык и есть мучительное и прекрасное единство любого времени и любого пространства:
Только там, где сможешь ты проснуться, обманув испуганное время...
(«Майе»)
|