Тяга к сферичности
Интервью с Григорием Кружковым

Интервью:
Елена Калашникова
Русский Журнал
1 ноября 2001 г.
        Елена Калашникова: Кто по профессии ваши родители?
        Григорий Кружков: Мама работала воспитательницей в детском саду. Папа окончил музыкальное училище по классу ударных инструментов. Он был старшиной сверхсрочной службы, служил в военном оркестре. Одно из первых воспоминаний: мама декламирует мне «Погиб поэт, невольник чести...». Когда я был еще дошкольником, в летний сезон она ездила работать в пионерский лагерь. Ей обычно поручали старший отряд, и я несколько лет находился при старших ребятах – «сыном полка», что было, наверное, для меня полезно.
        Е.К.: Где вы в то время жили?
        Г.К.: В Перловке. Сейчас это место более цивилизованное, оно втягивается в орбиту Москвы, а тогда Перловка тяготела к другим подмосковным городкам. Были общие шайки хулиганов - болшевских, монинских, мытищинских, перловских. И места с соответствующими названиями, где жили хулиганы, - например, район Тяп-Ляп или Грачи. В детстве я постоянно с ними общался.Хотя я и научился читать в 3 года, заглядывая в букварь через плечо своего двоюродного брата-первоклассника, в нашем доме совсем не было библиотеки. На даче, на которой жила не только наша семья, но и несколько других, я нашел только 2-3 толстые книги.
        Е.К.: Не помните, какие?
        Г.К.: «Повести и рассказы» Алексея Толстого, «Повести» Гоголя. И замечательная большая книга «Пионерский театр» с театральными сказками Шварца, с «Городом мастеров» и «Чуком и Геком». И еще много книг по 3 копейки из серии «Книжка за книжкой» - например, рассказы Чехова и Толстого. Вот и все мое дошкольное образование. А в 1-м классе я подружился с мальчиком из более обеспеченной семьи (тоже изрядным хулиганом), у них в доме были разные собрания сочинений. Помню, тогда я прочитал всего Жюля Верна.
        Е.К.: А где вы учились?
        Г.К.: После школы я проучился два года на вечернем отделении в МЭИ, работая слесарем в Лосинке. Потом перевелся в Томский университет. Так как программы сильно отличались, на первых порах пришлось попотеть. За один год я сдал все за три первых курса, включая лабораторные работы, а на следующий год прошел 4-й и 5-й курс и написал диплом. Но его мне не засчитали - наша кафедра физики занималась только теорией твердого тела, а моя работа была по элементарным частицам. На следующий год пришлось делать уже другую, вторую дипломную работу. Но остальные предметы были сданы, так что появилось больше времени для вольной жизни, литературных кружков, поездок по Сибири и т.д.
        После Томского университета я решил продолжить физическое образование и поехал поступать в аспирантуру в Дубну. Но оказался на другом конце Московской области, в Серпухове, где в то время развивался новый институт, «младший брат» Дубнинского ИЯИ - Институт физики высоких энергий в Протвино. Там в аспирантуре я провел три года. Это был время великого увлечения физикой, которое отразилось в культовом фильме эпохи - «Девять дней одного года». Примерно до 25 лет я был физиком, а потом изменил этой профессии с литературой.
        Е.К.: Получается, в вашей жизни произошел серьезный поворот. А когда вы заинтересовались художественным переводом?
        Г.К.: В 5-м классе к нам пришел учитель английского языка. Его звали Василий Иванович, он был худой и поджарый, как шотландская овчарка, обращался с нами по-джентельменски (что было страшным контрастом по сравнению с другими предметниками), во время войны он служил летчиком и за ним тянулся шлейф легенд. Он дал нам задание перевести стихотворение «Twinkle, twinkle little star, / How I wonder what you are», которое и стало моей первой переводческой работой.
        Е.К.: И что было потом?
        Г.К.: Хотя В.И. вскоре ушел из школы, дело было сделано: я полюбил английский язык. Вместе с несколькими школьными товарищами мы, так сказать, «поддерживали огонь», иногда даже говорили друг с другом по-английски. В старших классах я узнал, где в Москве можно купить букинистические английские книги - они продавались только в одном месте, в магазине на Качалова. Там я покупал дешевые томики английской поэзии XIX в. - Лонгфелло, Теннисона... Я пытался их переводить, но у меня не было ни наставника, ни литературного кружка. К художественному переводу я не возвращался много лет. А во время учебы в физической аспирантуре я вдруг перевел 2 или 3 стихотворения Джона Китса по книге, изданной В.В.Роговым в издательстве иностранной литературы на английском языке. Один из них напечатали в журнале «Иностранная литература», это был мой дебют.
        Я познакомился с замечательной переводчицей Ольгой Петровной Холмской, которая любила творчество Китса и много лет готовила первое в СССР издание его поэзии, а немного спустя - с Аркадием Акимовичем Штейнбергом. Мне стали предлагать переводческую работу в издательствах.
        Е.К.: У вас, как и у некоторых современных переводчиков художественной литературы, техническое образование (В.П.Голышев, В.О.Бабков, Л.Ю.Мотылев и др.). Типы мышления человека, склонного к техническим дисциплинам, и гуманитария разные, а, следовательно, должны отличаться и подходы к тексту. Как вы считаете, в чем отличия этого подхода?
        Г.К.: Дисциплина, привитая занятиями математикой, безусловно, сказывается и на творчестве. Привычка классифицировать и анализировать через много лет проявилась в моих занятиях составителя антологий и литературоведа. Впрочем, непосредственно в переводе я долгое время бросался в воду, не зная броду.
        Е.К.: Из всего того, что вы перевели, какие работы считаете самыми сложными?
        Г.К.: В первую очередь, это переводы Йейтса. Сколько же я бился над ними! О нынешнем этапе наших взаимоотношений, наверное, можно будет судить, когда выйдет (надеюсь, через месяц) авторский том «моего» Йейтса с последними правками. История же этих переводов началась 25 лет назад. По 5-10 раз я вклеивал одни варианты поверх других, исправлял до бесконечности. Но тогда мне не хватило того, что англичане называют «пререквизитами» (подготовки). Надо было знать круг идей европейского символизма, Серебряный век, творчество современников Йейтса. У меня были просто жуткие пробелы в знаниях. Если бы я вырос в центре Москвы, на Якиманке или на Остоженке, то наверняка родители некоторых моих одноклассников были бы гуманитариями, и я бы невольно вошел в эту среду, узнал, по крайней мере, имена... К сожалению, я развивался слишком медленно и только теперь, по-видимому, «дорос». А после того, как я проучился несколько лет в аспирантуре Колумбийского университета в Нью-Йорке и защитил там докторскую диссертацию по русскому и ирландскому символизму, можно даже сказать, что я стал специалистом по Йейтсу.
        Е.К.: А диссертацию вы писали по-русски или по-английски?
        Г.К.: По-английски. Но одновременно переводил ее на русский и по частям печатал в русских журналах. Полностью, под названием «Communio poetarum: Йейтс и русский неоромантизм» она вошла в мою книгу «Ностальгия обелисков», вышедшую в этом году в издательстве «НЛО».
        Е.К.: Значит, теперь вы идеально подготовлены к переводу Йейтса?
        Г.К.: Да нет, конечно. Одного знания тут мало, есть, так сказать, объективные и субъективные сложности. Позвольте провести параллель. Известно, что Пушкин и Лермонтов очень трудно поддаются переносу на другую почву. Случай с Йейтсом чем-то похожий. Не случайно Оден в статье «Мастер красноречия», написанной вскоре после смерти У.Б.Йейтса, писал, что содеЕ.К.ание его стихов ничтожно или лживо (помните Лермонтова: «Есть речи - значенье темно иль ничтожно»?), истинная же его ценность - в неотразимой манере речи. Понятно, насколько трудна задача переводчика, если такому неглупому поэту, как Оден, содеЕ.К.ание стихов Йейтса кажется лживым или ничтожным. В переводе нужно увлечь читателя так же, как увлекает строка Йейтса по-английски, - но не тем, что буквально сказано, поскольку его стихи часто похожи на сомнамбулический бред, а чем-то параллельным, равносильным.
        В отличие от французских символистов, например, Малларме, поэзия Йейтса - такой «бред», из которого явно выступает система - та система, которую он развивал в рамках своих оккультных, эзотерических увлечений. Но, как и французские символисты, опирался он на слово и его звучание.
        К этому надо добавить, что хорошие английские стихи вообще сложно переводить. Английское слово многозначно, и разброс значений бывает удивительно широк и неожидан. Если предпочесть один смысл другому, он уничтожит все остальные смыслы, вместо цветущей ветви останется палка. Говорят, у «Серапионовых братьев» (группы писателей 1920-х) был такой ритуал - вместо приветствия говорили друг другу: «Здравствуй, брат! Писать трудно». Переводить-то, пожалуй, не легче будет.
        Сейчас, когда моя возня с Йейтсом подходит к какому-то логическому концу, можно сказать, что я смирился с результатом. Плохо или хорошо, я сделал, что мог. Будем ждать нового Пастернака, который наконец-то явится на этом поприще и чьи переводы станут гениальными отзвучиями безусловно гениальной поэзии Йейтса.
        Е.К.: По-вашему, в русской литературе именно Пастернак наиболее адекватен поэтике Йейтса?
        Г.К.: Не уверен. Иосиф Бродский говорил, что только Мандельштам смог бы перевести Йейтса - и наоборот. Я назвал Пастернака в другом смысле. На мой взгляд, если не говорить о Пушкине и Жуковском, Пастернак - самый удивительный русский переводчик. Михаил Лозинский, например, тоже потрясающий мастер, но в его работах нет той магии и чуда, которые чувствуются в переводах Пастернака.
        Е.К.: Если бы вы составляли антологию лучших отечественных переводов, какие книги и в чьем переводе вы бы в нее включили?
        Г.К.: Вопрос обширный, так просто на него не ответишь. В советское время Ефим Эткинд издал двухтомник «Мастера поэтического перевода» в «Библиотеке поэта». Вместе с недавним продолжением этого издания, так сказать, «третьим томом» (СПб, 1997) это издание дает достаточно объективную картину того, что мы называем русской школой поэтического перевода. Интересующихся отсылаю к этим книгам. Впрочем, даже в «третьем томе» нет ныне здравствующих переводчиков, как, например, Семена Липкина, переводчика «Махабхараты» и других древних эпосов; его последний труд, переложение аккадско-шумерского «Гильгамеша», - шедевр не меньшего масштаба, чем «Песнь о Гайаватте» Лонгфелло-Бунина. Нет короля испанских переводчиков Анатолия Гелескула (впрочем, он переводил и Верлена, польских поэтов). Нет Евгения Солоновича, блестящего и авторитетнейшего переводчика с итальянского. (Это я говорю для непосвященного читателя. Любителям поэзии не надо объяснять, кто такие Липкин, Гелескул, Солонович...) Из сверстников упомяну, например, Владимира Тихомирова, чьими работами я восхищаюсь уже четверть века (среди них - «Беовульф», «Ригведа» и др.). Всех не перечислишь.
        Е.К.: Ну, тогда сформулирую вопрос иначе: чьи переводы вы бы поставили к себе на полку?
        Г.К.: Поставил бы на полку все переводы, за исключением плохих, которых достаточно много. Не хочется говорить банальностей вроде того, что правофланговыми на этой полке должны стоять «Элиада» в переводе Гнедича, «Одиссея» в переводе Жуковского...
У нас много замечательных поэтических переводов, десятки хороших переводчиков.
        Е.К.: Кого вы считаете лучшими отечественными переводчиками?
        Г.К.: Во-первых, Пастернака. Приведу в пример его перевод стихотворения Юлиуша Словацкого «Кулиг». По-польски «кулиг» означает рождественское гулянье. Тема стихотворения Словацкого - польское восстание 1830-го года, поляки защищаются от наступления русской карательной армии. Словацкий рисует образ тройки, которая скачет по шляхетским усадьбам, собирая ополчение. В одной усадьбе свадьба, в другой похороны, в третьей спят. Поэт показывает, как люди, объединенные патриотическим порывом, все бросают и идут защищать Родину. Между прочим, защищать от русских. Но цензура то ли проглядела, то ли закрыла глаза, и перевод Пастернака был опубликован в журнале «Знамя» в 1942 без всяких комментариев.
        Вообще-то я патриотизма не люблю - никакого: ни польского, ни русского; но «Кулиг», по-моему, невозможно читать без слез. Лучше перевода нельзя себе представить - там уже нет границы между своим и чужим. Читая перевод Пастернака, хочется рыдать от патриотических чувств. Вроде бы в стихотворении нет ничего, кроме картинок праздника и скачущих коней... Может быть, на меня так действует именно бег коней? Недаром я готов рыдать еще от одного стихотворения с конной скачкой: «О том, как привезли добрую весть из Гента в Ахен» Роберта Браунинга в переводе Вильгельма Левика.
        Или возьмем сонеты Шекспира в переводе Пастернака. Как известно, Самуил Маршак перевел все сонеты, и я согласен с мнением замечательного парижского критика Владимира Вейдле, что в целом это отличная работа. Но если сравнить маршаковские переводы с пастернаковскими (а их всего несколько), видно, насколько переводы Пастернака выше.
        Например, его перевод 74-го сонета: «То время года видишь ты во мне, / Когда из листьев редко где какой, / Дрожа, желтеет в веток голизне, / А птичий свист везде сменил покой...» По-английски это: «That time of year in me thou mayst behold, when yellow leaves, or none, or few, do hang...». Тут в оригинале как бы раздумье вслух: «Когда желтые листья - если там они есть - или остатки листьев...» - сквозь условность сонетного жанра прорывается живая интонация, косноязычное, мучительное рождение фразы. Кто, кроме Пастернака, мог это так перевести? «Когда из листьев редко где какой...» Или: «Во мне ты видишь бледный край небес, / Где от заката памятка одна...» След заката - след ожога - назван интимным, «женским» словом: «памятка», и эта, как сказали бы англичане, understatement (недомолвка), делает свое дело: укол оказывается сильнее удара копьем.
        Невозможно объяснить, что совершает Пастернак в своих переводах, но его работы пробивает сердечную корку читателя до самых артезианских глубин. Это очень, очень трудно.
        Е.К.: Как вы считаете, устаревают ли переводы?
        Г.К.: Я неоднократно слышал об этом от мастеров перевода, но, по-моему, это неверно, по крайней мере, в отношении стихов. Если перевод поэтически слаб, он устаревает еще прежде, чем родился. А, скажем, переводы Ломоносова из Анакреонта не устарели, несмотря на еще не устоявшийся, необработанный язык. Если перевод поэтически сильный, живой, он никогда не устареет.
        Скажем, «Рыцарь Тогенбург» Жуковского лучше, чем Заболоцкого. Хотя Заболоцкий переводил на 100 лет позже и он замечательный мастер, владеющий стихом не хуже, чем поэты золотого века...
        Устаревающие переводы возникают в те периоды, когда деградирует и понятие о стихах, и стихотворная техника, а это обычно происходит одновременно. Устаревают ремесленные переводы, которых всегда больше, чем хороших.
        Вот парадокс - в советский период цензуры было больше, а халтуры (по крайней мере, в переводе классики) меньше, чем сейчас. Этому способствовала большая конкуренция, плотность таланта в конечном счете оказывалась выше, ведь художественные переводы выпускали лишь одно-два издательства. Хотя, конечно, пролезали и случайные люди, но все-таки... А сейчас переводы выпускают 200 издательств - круг переводчиков расширился, а требования не то что понизились, их просто нет. Есть голый диктат полудикого рынка.
        Е.К.: Вы переводили и стихи для детей. Чем отличается перевод детской поэзии от взрослой?
        Г.К.: Детские стихи проще по дискурсу. Есть поэты, которые стремятся к простоте, работают на грани с наивом, а другие стремятся к усложнению. Думаю, им неинтересно переводить детскую поэзию.
        Е.К.: Вы переводили детскую поэзию по заказу?
        Г.К.: Нет, для собственного удовольствия. В этом смысле я всеяден: люблю разные стихи, простые и сложные. По настроению.
        Е.К.: Вы переводили ирландскую, английскую, американскую и французскую поэзию. Какая культура вам интереснее, ближе?
        Г.К.: Человек любит то, что знает лучше всего. Я лучше всего знаю английский язык и английскую культуру, поэтому Англия - моя любимая страна. Но и к Ирландии я испытываю род патриотизма, почти болезненного.
        Е.К.: Что вы считаете своими самыми удачными переводами?
        Г.К.: Ну, скажем, некоторые переводы из Пьера Ронсара, написанные александрийским стихом: несколько сонетов и поэма «Речь к Фортуне» (хотя французский я знаю плохо). Как ни странно, переводы с древнеирландского, хотя я вовсе не знаю этого языка. Два года я работал над какой-то дюжиной стихотворений (они вошли в сборник «Поэзия Ирландии», 1991), там есть удачи.
        Люблю некоторые свои переводы из Джона Донна, к нему я приступал несколько раз. В первый раз - почти вслепую. Во второй присест я перевел элегии и сатиры, там есть хорошие вещи. И самые последние, еще не опубликованные переводы из Донна (послания и некоторые из «Песен и сонетов») получились, по-моему, на уровне задачи.
Также мне нравится, как у меня получились баллады Эдварда Лира, «Улисс» Теннисона, ряд стихов Фроста и Стивенса. Сейчас я перевожу поэзию английского Ренессанса, возможно, там есть свои удачи.
        Е.К.: У вас есть «переводческий минимум»? Некоторые ограничивают себя сроками, переводят в день не меньше определенного количества страниц...
        Г.К.: Хотелось бы, конечно, каждый день переводить или писать стихи, статьи, делать что-то полезное, но не получается. Существует понятие вдохновения - по Пушкину, особого «расположения души к живейшему восприятию впечатлений» и «быстрому соображению понятий», но это состояние требует накопления энергии, а я человек не высокоэнергетический, у меня, как у большинства, бывают периоды усталости и уныния. Завидую тем, кто их не знает.
        Е.К.: Есть ли авторы и жанры «не ваши», за перевод которых вы бы не взялись?
        Г.К.: НелеГ.К.о было бы приняться за длинную поэму. Скажем, по-русски не существует полного перевода поэмы Спенсера «Королева фей», написанной довольно сложной «спенсеровой» строфой. Это - достойная задача, но сверхтрудная. Спенсер - гениальный рассказчик в стихах, он прекрасно выдеЕ.К.ивает форму. Для перевода этой поэмы мне, наверное, не хватило бы поэтической техники, энергетики. Да и просто усидчивости...
Также я бы не взялся за перевод античной поэзии, написанной сложными строфами, требующими длинной жизни в этих размерах.
        У каждого поэта свои формы стиха, в которых он чувствует себя естественно. Один леГ.К.о говорит белыми стихами, другой - героическими двустишиями, третий мыслит исключительно катренами, четвертый привык и любит переводить сонеты...
        Е.К.: Возвращаетесь ли вы к своим старым работам?
        Г.К.: Бывает.
        Е.К.: В случае переиздания или для себя?
        Г.К.: И так, и так.
        Е.К.: И многое ли исправляете в своих старых переводах?
        Г.К.: Не много, ведь не получившийся перевод трудно поправить. Обычно я возвращаюсь к старым работам, если вижу неточность или смысловую ошибку.
        Е.К.: Было такое: вы хотели перевести какие-то произведения, но по разным причинам не получилось? Начали и бросили...
        Г.К.: Мне нравились многие поэты и стихи, но время приносило новые привязанности. Когда читаешь английские стихи, часто думаешь: «Хорошо бы это перевести... и вот это...» Бывало, что-то записываешь прямо на полях книги, а потом к этому не возвращаешься...
        Е.К.: Как по-вашему, можно говорить о женской манере в переводе? Если да, то отличается ли она от мужской?
        Г.К.: Вероятно, о женской манере говорить можно. Хотя с поправкой, как в случае национального характера: разница между двумя людьми может быть больше, чем разница между двумя народами.
        Здесь все решает талант. Я знаю прекрасных современных переводчиц. Марина Бородицкая, например, замечательный мастер с широчайшим диапазоном - от детских стихов до Чосера. Другой переводчик от Бога - Алла Шарапова, ей как раз особенно удаются «мужские», темпераментные стихи. А вот у Татьяны Васильевой (известной также под своей девичьей фамилией Гутина и под псевдонимом «Стамова») - более мяГ.К.ое туше; ее переводы из Эмили Диккинсон и Роберта Геррика удивительно хороши. Юлия Покровская переложила поэму француза Пьера Луиса «Песни Билитис» белыми стихами; я недавно перечитывал эту работу 20-летней давности - она не утратил своей силы и свежести. Наталья Ванханен очень хорошо переводит с испанского, Ирина Кузнецова - с французского...
        В свете учений о «аниме» и «анимусе», «ине» и «яне», всегда интересно видеть мужское в женском и наоборот. Я люблю термин Джорджа Чапмена «сферичность», то есть слияние разных начал. В стихах переводчиц, конечно, чувствуется их женское естество. Надевая маску, они не становятся мужланами, а преображаются, как Виола в «Двенадцатой ночи», и убедительно изображают то прекрасное, что они видят в юношах, в мужчинах...






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service