Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Треснувший образец
О стихах Юрия Кублановского

25.08.2008
Юрий Кублановский. Дольше календаря. Стихи. М.: Русский путь, 2001.


        Юрий Кублановский — образцовый поэт с образцовой биографией. Он едва ли не единственный писатель, который удостоился высокой оценки и внимания обоих русских нобелевских лауреатов конца двадцатого века: и Бродского — составителя первой книги Кублановского, и Солженицына — сказавшего о поэте теплые слова: «Поэзия Юрия Кублановского — отличается верностью традициям русского стихосложения, ненавязчиво, с большим чувством меры обновленной метафоричностью — никогда не эксцентричной, всегда оправданной по сущности; и естественной упругостью стиха, часто просящегося к перечитыванию и запоминанию». Если учесть очень разные эстетические пристрастия этих великих русских писателей, случай Кублановского кажется просто уникальным.
        Биография Кублановского — в точности образцова. Смогист в юности, диссидент, преследуемый КГБ, вынужденный эмигрировать в 1982 году, работавший на «Радио Свобода» — человек с явно выраженной гражданской позицией, Кублановский в 1990 году вернулся — еще в Советский Союз, вернулся при первой же возможности и остался в России.
        Имея таких ценителей и такую судьбу, остается только подобрать пьедестал повыше, принять приличествующую позу и степенно бронзоветь.
        Самой большой ошибкой кажется в такой ситуации продолжать писать стихи. Они всегда чреваты промахом и всегда грозят разрушить совершенный образ. А Кублановский, как это ни странно, продолжает писать. И пишет много, и выпускает новые книги. О его последней книге «Дольше календаря», я и попробую сказать несколько слов.
        Книга издана образцово. Издатель не экономил: формат немного больше стандарта, хорошая бумага, широкие поля, большие межстрочные интервалы — есть пространство для свободного дыхания строки. Обложка матовая, темно-синяя, плотная, но мягкая. И это тоже точно — стихи в твердой обложке чувствуют себя хуже — отдают собранием сочинений. С такой книгой, как «Дольше календаря», хочется поздравить издателя.
        Для того чтобы просто начать работать над стихом, поэту, оказавшемуся в положении образца, необходимо для начала забыть о себе. О положении, о регалиях и лестных оценках. Это, конечно, нужно любому поэту, но другим, по-моему, это легче сделать — меньше есть чего забывать. Но забыть самому еще недостаточно, если ты со стороны выглядишь почти памятником себе, необходимо заставить читателя выбросить из головы эту монументальность. А сделать это очень непросто. Понадобится некоторая дополнительная эксцентричность — смещение центра тяжести, которое может помешать стиху.
        Кублановскому, как мне кажется, удается и освободиться самому, и помочь читателю открыть книгу — как единственную, как новую и не отягощенную мраморным глянцем. Настоящие стихи никогда не образцовы, они всегда шероховаты и угловаты, иначе и нельзя. Настоящие стихи не должны всем нравиться — если их все сегодня хвалят, значит, безусловно, завтра так же дружно забудут.
        Книга называется «Дольше календаря». Календарь — расчисленное и разграфленное время. Время, уложенное в размеренные и повторяющиеся отрезки. Что может быть дольше календаря? Ничего. Все, что есть земного, укладывается в него, соотносится с ним. И все-таки, что за ним? И есть ли? И можно ли выйти за его пределы? Можно, но в одном только случае: если забыть о нем, выйти за пределы времени. Дальше — только вечность. Там те же вещи, но при другом освещении. Там прошлое реальнее и ярче, чем календарное, протекающее куда-то мимо настоящее. Там люди умершие живы и опять умирают. Там человек молод и стар. В этом внекалендарном мире и происходит действие книги. Но эта вечность не забывает о времени, а подносит к нему увеличительное стекло. Она обволакивает круг календаря, не отрекаясь от него, но приподнимаясь над ним. Вечность дана нам через время — нет у нас других способов почувствовать ее. И нельзя отказаться от времени. Стихи книги застывают над миром, над событием, над эпизодом. Замыкая его, завершая, отграничивая и огранивая. И то важно, и другое. Как левое и правое, как лицо и изнанка, вечность и время.
        Стихи Кублановского менее всего созерцательны. Поэт не говорит только, он участвует в действии, он внутри стиха. Это та же раздвоенность, что и в названии книги. Присутствие поэта делает его самого, его лирического героя, проводящей световой средой, сквозь которую мы способны прикоснуться к вещам, породившим стих и стихом оформленным. Буквально потрогать их. В стихотворении «Фрагмент», открывающем книгу, строки:

            наутро саперной лопаткой
            придется откапывать мне
            смиренный жигуль у отеля,
            и — тронемся в путь налегке,
            ну разве с остатками хмеля
            в моем и твоем котелке.

        »Жигуль» — здесь очень нужен, это просторечие снимает дистанцию между читателем и автором. И такие проговорки будут повторяться, домашний, непарадный тон будет присутствовать, не отпуская читателя в абстрактные пространства, удерживая его на расстоянии частной беседы.

            И лишь в мозгу кое-как крутилось,
            что зло вовсю наступает и
            его количество уплотнилось,
            и сдали Косово холуи.

        Поэт и читатель находятся рядом. Не остается никакого следа от образцовости и совершенства, простейшая, почти вырожденная рифмовка, реакция на протекающее внутри календаря событие, реакция совсем не ораторская, не пророческая и очень человеческая. Эта доверительная интонация далеко не исчерпывает содержания стиха, но нейтрализует пафос. Создает необходимую атмосферу для главных слов, которые должны быть сказаны.
        Меньше всего можно сказать о лирическом герое этой книги, что «он знает, как надо». Не знает. Не знает он и того, почему все так тяжело и нелепо складывается в этой стране. У него нет ответов. Он немного растерян и очень печален. И у него «так много позади всего в особенности — горя» или, как он сам говорит, «как много всего за плечами/ у нас: и начало конца». Он живет не в самом счастливом месте и не в самое счастливое время. Но чего у него нет, это непримиримости и мстительности, не ищет он виновных.
        Он не знает, что есть истина, но знает, что истина — есть. Как писал о. Павел Флоренский: «Русское слово «истина» ... сближается с глаголом «есть»». Это трудная и достойная позиция в вечном споре. Юрий Кублановский говорил: «Современная русская поэзия мечется между набившим оскомину традиционализмом и доморощенным авангардистским разложением формы». Как Кублановский противостоит разложению формы, вполне очевидно — его стихи достаточно традиционны: регулярная строфика — чаще всего четверостишие, преобладание точной рифмы. А вот в чем нетрадиционность его стихов, сказать труднее. «Станет моим заданьем впредь бормотанье строк». Вот этим бормотаньем стихи и нетрадиционны. Ударение приходится на оба слова — и бормотанье, и строка. Строка — это что. Бормотанье — это как. Это снижение лексики и разрушение синтаксиса, которое делается не для того, чтобы шокировать кого-то, напротив, чтобы не отпугнуть, притянуть, привязать.
        Герой этой книги — человек довольно непутевый, но в общем приятный. Роми Шнайдер любит, и выпить может крепко, и заплакать навзрыд. И с ментами у него неожиданно хорошие отношения. Это, кстати, говорит о том, что у него на самом деле есть или были с ними отношения — ему не нужно их придумывать по шаблону, а его собственный опыт шаблону не соответствует.

            Вот говорят, что менты — злодеи,
            что избивают в своих застенках
            всех честных мучеников идеи
            до дрожи в голосе и коленках.
            Не знаю, я разменял полтинник,
            был поддавальщиком и скитальцем,
            давал понять, что остряк и циник —
            никто не тронул меня и пальцем.

        То, что остряк и циник, видно прямо по цитате, и, надо сказать, отношение к мученикам идеи у поэта несколько ироническое. И какая-то странная гордость своим пионерским детством, но детством только своим, только подлинным:

            Мы тоже были отморозками,
            хотя и смотрели порно,
            а засыпали с отголосками
            начищенного мелом горна.

        Иногда голос подламывается, срывается на фальцет, «беря не мастерством, а голосом», знобит, тянет, мешает жить, мешает все вместе: времена, города — Москва, Венеция, Стокгольм, Париж, страны, лица, любимые люди, связанные искаженным помехами случайным телефонным звонком.

            Доныне не умер,
            но где-то на линии есть
            блуждающий зуммер,
            твою добывающий весть.

        Делается как-то зябко, если подумаешь, что посланный тобой телефонный сигнал, не найдя адресата, продолжает бродить по линиям и коммутаторам и все ищет, и все не находит того единственного, ту единственную, которому/ которой он послан.
        В двух очень важных, может быть, центральных стихотворениях книги появляется образ — «световой год». Первое — «Кассиопея», в котором «неровно мерцающая Кассиопея» сравнивается с «покойной матушкой Русью» — несуществующей, той, от которой остался только свет. Световой год — это не только мера пространства, это и время, существующее вне календаря. Это энергия, у которой нет источника, уже нет.

            Своим чередом приближаясь к отбою,
            глотая слюну с бодуна,
            я так и смею проститься с тобою,
            родная моя сторона.
            Ей уже ничего не нужно. Но человек не может без Родины.

        Другое стихотворение, в котором возникает образ «светового года», об отце Павле Флоренском. Названия нет, но есть эпиграф из последнего письма отца Павла: «Отчаянный холод в мертвом заводе, пустые стены и бушующий ветер, врывающийся в разбитые стекла окон. Жизнь замерла. Доносятся тревожные крики чаек. И всем существом ощущаю ничтожество человека, его дел, его усилий».

            Волны падают — стена за стеной
            под полярной раскаленной луной.
            ...
            соловецкий островной карантин,
            где Флоренский добывал желатин
            в сальном ватнике на рыбьем меху
            в продуваемом ветрами цеху.
            ...
            Все ничтожество усилий дел
            человеческих, включая расстрел…
            ...
            хоть окрест, кажись, эон и иной
            остаются посегодня со мной.
            ...
            Распахну окно, за рамы держась,
            крикну «Отче!» — и замру, торопясь
            сосчитать, как много минет в ответ
            световых непродолжительных лет.

        Это — диалог со световым лучом или световым годом. Лучом, идущим из прошлого и несущим в себе отчаянную боль человека, человека, который, умирая, становится сгустком света, света, так нужного сегодня. Этот свет непросто увидеть — необходимо почти отчаянное усилие и труд сочувствия. Необходимо открыть в себе самом «соловецкий островной карантин». И тогда, «хоть окрест, кажись, эон и иной», ясно станет, что эон-то тот же, не меняется ничего в самом своем существе, и человек настолько же бессилен, просто почему-то сегодня его не расстреливают, и он решил, что не тварь дрожащая, а право имеет. А все его права — это открыться навстречу световому лучу, стать его приёмником и преемником, если сумеет.
        Слово человека может быть больше и дольше, чем его дело и, тем более, его тело. Слово это и есть световой год, световой импульс, который остается в пространстве-времени после и продолжает длиться. «Мой стих дойдет, но он дойдет не так... как свет умерших звезд доходит», но «как в наши дни вошел водопровод» (Владимир Маяковский, «Во весь голос»). Мы живем во время, которое поставило под очень большой вопрос весомость и зримость «водопроводов». Скорее, мы убедились в их хрупкости и неустойчивости. Василий Розанов, с миром которого много пересечений у поэтического мира Кублановского, говорил, что единственные вечные вещи — это слезы и вздохи, и нет ничего прочнее, и все остальное рассыплется в пыль, а слезы, вздохи останутся. Еще останутся взгляды, еще останутся слова, сказанные, нашептанные, набормотанные, ставшие строкой, ставшие светом, светом, который уже ушел в свое вечное путешествие — за пределы календаря.
        Кублановский не хочет и не умеет быть образцом. Та совершенная сфера, в которую мог бы превратиться его поэтический мир, неизбежно дает трещины, и через них сочится, бьет, падает свет. Опыт его поэзии — это редкий, почти несуществующий сегодня опыт любви к действительности. Может быть, ее еще можно любить. Может быть, есть за что.


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service