Город разбегающихся образов
В. Iванiв. Город Виноград. — М.: АРГО-РИСК; Тверь: KOLONNA Publications, 2003.
Андрей Урицкий
Дружба народов
№7, 2004
|
|
|
Однажды, задумавшись на секунду, отвернувшись от экрана телевизора, оторвав взгляд от газетной страницы или замолчав посреди разговора, вдруг понимаешь, что события, бывшие совсем недавно, на самом деле имели место лет десять назад, а близкие и родные 80-е годы глубокая история. Механизмы памяти включаются неожиданно, за словом тянется слово, за фигурой фигура, за картинкой картинка. Поворачиваются шестеренки, иногда плавно и бесшумно, чаще со скрежетом и скрипом. Такой или почти такой механизм памяти запущен в повести новосибирского литератора Виктора Iванiва «Город Виноград». Толчок, пауза, начало движения: «Первый раз я приехал в город Виноград в 1984 году. Тогда, если мне не изменяет память, произошло солнечное затмение. Комната сделалась вдруг темной, как стакан чаю. Тьма египетская. Я вышел по лестнице, разумеется, черной». С этого момента и могло бы потянуться повествование, но нет, шестеренки начали прокручиваться вхолостую, останавливаться. Все дело в том, что, вспоминая, мы вспоминаем не истории, не сюжеты для романов и пьес, мы вспоминаем эпизоды, вспоминаем запахи, звуки, вспоминаем имена и фамилии. Повесть Iванiва распадается на фрагменты, осколки, отрывки, всплывающие из глубин сознания воспоминания о школьных друзьях, о дальних и близких родственниках смешиваются с описаниями стоявших на полках предметов и громоздившихся на соседней улице зданий, тут же сменяющимися фантазиями и стихами. Лирика сталкивается с игрой словами, и после абзаца, в котором речь шла об однокласснике-футболисте, мы читаем: «Много ли ты забил сегодня голов? так почему-то не принято спрашивать касательно рогатого скота у возвратившегося домой с работы мясника. Когда чуть-чуть приморозило в безветренную погоду, подымите глаза, словно потеряв место на странице, и вам неожиданно придут на ум слова любви, произнесенные словно над ухом, возле куста жимолости, в отчаянной тишине, словно тень прошумевшей машины, за которой хвостиком пыль». Мир, схваченный в объектив воображаемой кинокамеры, рассеченный на кадры и сцены, мир, пойманный в силки неожиданной метафоры: «Садилась пыль сумерек, вороны кашляли на липовых ветках, оцепенелых, как хвосты дохлых кошек». Или вот так: «Наша дружба была жалостной и яростной, как португальские письма, написанные птичьей лапкой». Проза Iванiва напоминает картины Павла Филонова начала 20-х, сложные многофигурные композиции, одновременно и распадающиеся на мельчайшие частицы, и стянутые в одно целое. Композиция Iванiва объединена памятью о 80-х, о том времени, когда трамваи еще ходили по городу, а школьники носили форму, памятью о фотографиях дедов, памятью об умершей бабушке, памятью об уроках музыки и учителях физкультуры, труда, химии, русского языка; памятью о рюмочках, рамочках, подтеках на стенах и утреннем шуме за окном. В который раз память говорит, только очень прерывисто, пунктирно. Точка, тире, точка, тире ради чего протянута эта морзянка? Может быть, чтобы вспомнить обо всех и за всех сказать, и герой книги так и говорит о себе: «я, имеющий голос за них», и так обозначает свою задачу: «Вспомнить как можно больше и как можно меньше выдумать». Развлекаясь сам и развлекая читателя, Виктор Iванiв вставил предисловие к повести куда-то в середину книги и следующим образом определил ее тему: «Ибо книжечка это, повторюсь, история болезни, хроника но не человека, а множества. Это сборище горших страстей, мучительной боли зубовной, легкомыслия, скудоумия, нетерпимости, возникших вдруг в голове десятилетнего мальчика». Этот мотив в повести присутствует, звучит ненавязчивым позвякиванием колокольчика, упоминанием друзей-евреев и прочитанной антисемитской статейки; возникает в двух-трех местах и вопрос: почему я такой не похожий на других, особенный, странный, больной? Но и мотив, и вопрос заглушаются общим шумом, тем самым шумом времени, и смею предположить, что хотя для Iванiва они важны, но не важнее того, что слова «скрупулезно» и «скоропостижно» в детстве его пугали, соседствуя при этом со словами «дальнозоркость» и «близорукость». Впрочем, он, вероятно, вполне искренне выделяет эту тему и уже в самом конце повторяет: «Мне сказали, что Город Виноград это все картинки, слово- и звукообразы, но за ними нет человека, как если б он умер. Еще мне сказали, что меня превратно поймут в вопросе вероисповедания и нетерпимости. <...> Так вот, здесь речь идет не о человеке, а о секте, классе, ячейке. Если кто хочет, чтобы я занял позицию, то я его разочарую, речь ведь не о позиции, а о позе. О непослушном теле, об истории болезни, истории одного заблуждения». Но это еще и полуцитата, аллюзия, намек на включенность в определенный литературный ряд: «Я говорю про всю среду, С которой я имел в виду Сойти со сцены, и сойду» (Борис Пастернак). Где-то рядом находятся и автобиографическая проза Андрея Белого («Котик Летаев» и «Крещеный китаец»), и «Город Эн» Добычина, и даже «Другие берега» Набокова, причем Iванiв не идет за великими предшественниками как подражатель или прямой последователь, но в его повести видны следы, оставленные ими в литературе. Эти следы могут быть порой еле заметны, но они есть. На мой взгляд, речь в книге Iванiва идет о времени и речь идет о самой речи, о способе разговора. Автор, как медиум, далеко не всегда контролирует себя, хотя себя и объясняет: «Человеческая душа способна представлять отсутствующие предметы. При помешательстве к ним прибавляются химерические черты». Несколько раз Iванiв использует один и тот же прием сводит в предложении глаголы прошедшего и настоящего времени таким образом, что они друг другу противоречат: «Моей сестре, когда она как тень пробежала по дворам, окрестные дети кричат вслед: «Тетенька смерть». Здесь в одной точке пространства присутствуют одновременно и прошлое, и настоящее. Прошлое у Iванiва живет в настоящем, в памяти, в словах, в рожденных душой образах. В другом месте он вспоминает, как увидел разговаривавших глухонемых уборщиц: «Их было пять или шесть, все в одинаковых фиолетовых халатах, но разного роста и возраста... <...> Они заговорили всем телом, словно их мышцы превратились в машинку для схватывания и размежевания знаков. В книжках иногда изображают буквы в виде человеческих фигур здесь же эти женщины сами казались буквами. Но они только казались. Они показывали свой разговор и одновременно скрывали его смысл. Это немного напоминало судороги, помехи. Они явно намекали на что-то, косвенно относящееся и ко мне. Впрочем, и мы можем говорить как бы в полусне, отдаляясь от одного ряда предметов, как волна, которая не находит второго берега...» Кажется, «Город Виноград» и есть разговор в полусне, рассказ сквозь помехи, косвенно важный для нас всех и, уж точно, для самого рассказчика, и для тех, кто в повести назван по имени, и для тех, кто прошел на периферии взгляда. О подобном писал Мандельштам: А смертным власть дана любить и узнавать, Для них и звук в персты прольется, Но я забыл, что я хочу сказать, И мысль бесплотная в чертог теней вернется. Виктор Iванiв молод. Время повести время его детства, это время ушло, но герой, нескладный мальчик, «мальчик-зимородок», выделявшийся на школьных фотографиях, «печальный среди ангельских детей», навсегда остался в том времени, остался не весь, остался памятью и чувством, современность же для него чужда и неприютна: «С каждым днем на улицах все больше людей, только вот почти никого уже узнать нельзя». Но можно вспомнить и записать о приезжавшем из Красноярска дяде, однажды чуть не погибшем на знаменитых Столбах, о страшном польском фильме про мертвую графиню, о том, как шумели рабочие за окном спальни... И так создается литература, и «Город Виноград» яркое доказательство того, что литература создается сейчас, сегодня. Процитировав же в начале первые строки повести, логично завершить рецензию последней строкой текста, тем более что эта строка красива и выразительна: «Мушка по имени Мнемозина, словно сошедшая с чьей-то щеки и попавшая в мавзолей двойного окна, спит холодным зимним днем, бдит обо всем дневном: ти де! Пантес катеудей!»
|
|