О книге Валерия Нугатова «Фриланс»
Марианна Гейде
Из архива журнала «Критическая масса»
|
|
|
В одном из своих клубных выступлений Валерий Нугатов охарактеризовал себя так: «нас называют талантливыми маргиналами и как-то ещё... всё это не имеет никакого отношения к действительности. На самом деле мы... серийные маньяки-убийцы!». Эта автохарактеристика содержит намёк на интересующие нас темы серийность, хотя и преподнесённую в ироничном и инвертированном виде, и самоидентификацию говорящего. И вот цитата:
у меня нет микроволновки у меня нет стиральной машины у меня нет посудомоечной машины у меня нет блендера у меня нет кофеварки у меня нет джакузи у меня нет кровати у меня нет навороченной мебели у меня нет никакой мебели у меня нет роллс-ройса у меня нет джипа у меня нет мерса у меня нет харлея у меня нет даже рено
На протяжении 28 строк следует перечисление предметов, отсутствующих «у меня». Чаще всего их 3-4 в стихе, иногда больше. Каждый отсутствующий предмет неизменно сопровождается рефреном «у меня», который служит одновременно формообразующим принципом и своеобразной характеристикой говорящего: говорящий тот, у кого ничего нет, тот, кто не может определить себя через обладание чем-либо. У говорящего вообще ничего нет, даже имени, вместо имени он обозначается местоимением. Нагнетаемое перечисление отсутствующих предметов как таковое вызывает недоумение: оно как бы и претендует на всеохватность (претензия сама по себе комическая, поскольку очевидно, что нельзя перечислить все предметы) и в то же время произвольно обрывается, превращаясь в своего рода «Китайскую энциклопедию» Борхеса: «посудомоечная машина», «блендер», «джакузи» то, что считается «предметами роскоши», но в следующем стихе оказывается, что у говорящего нет навороченной мебели и даже вовсе нет никакой мебели. Принцип классификации ломается: общее понятие рядополагается более частному, предметы, имеющие разную ценность, перечисляются как нечто однотипное:
у меня нет кредитной карточки у меня нет счёта в банке у меня нет депозита ... у меня нет перспективы у меня нет планов у меня нет будущего ... у меня нет прошлого у меня нет настоящего у меня нет четвероногого друга ... у меня нет крокодила у меня нет слона у меня нет кота
Рядоположенность живого и неживого, дорогого и дешёвого, конкретных предметов и общих понятий, прямого словоупотребления и расхожей метафоры, объединённых только тем, что они отсутствуют у говорящего, неопределённость самого говорящего, вернее, его определение через привацию, единство текста и единство личности говорящего, его личины взаимно определяются: если текст распадается без «я», «у меня», то и говорящий рассеивается, как призрак, стоит «восполнить» недостачу, предоставить предметы в наличие; есть что-то одно или тот, кто говорит, или то, о чём говорится; или речь, или присутствие.
Вообразим себе ситуацию, в которой речь невозможна, ситуацию тотального наличия. Распоряжаться такой ситуацией могло бы Совершенное Существо или Бог: некоторый предел в представлении о Личном, Тот, который волен давать вещи или событию лицо. Такого рода различение мыслимо только в креационистской парадигме, точно так же, как только в ней возможно представление о личности, лирическом высказывании или лирическом герое. Совершенное Существо говорит путём произведения лиц, которым делегирует право речи: лицо отныне имеет возможность говорить от себя, и язык некоторое слабое, но действенное подобие божественного логоса, обустраивающей, собирающей функции. В ситуации отсутствия или прекращения креативного акта речь прекращается, и на первый план выходит сам язык, некоторая система различений без лица, некоторый грандиозный конгломерат устаревших и ныне действующих машин, производящих деятельность различений. Можно говорить о языке современной поэзии, но не о поэтической речи, поскольку сам субъект этой речи проблематизируется, редуцируется к грамматическому: если в условно «классической» поэзии мы можем говорить о речи «от лица автора» или «от лица персонажа», то в неклассическом тексте мы можем говорить лишь о грамматическом лице. Таким образом, трансформируется представление об иронии: если классическая ирония предполагает некоторую истину, травестированную и инвертируемую в свою противоположность, то в неклассическом тексте ирония предстаёт вольной игрой «серьёзного» и «несерьёзного», запускаемой и прекращаемой в любой момент по произволу говорящего: невозможно ни сказать, насколько «серьёзен» или «несерьёзен» текст, ни воспринять его как откровенное издевательство, и вместе с тем он явно над нами издевается:
у меня нет ни хуя наверное я свободен возможно это и есть свобода видимо такой и должна быть свобода ах ты ж ёб твою мать может именно такой она и бывает значит это и значит быть на хуй свободным вот каково оно выходит быть свободным ... свободасвободасвободасвобода-с халлелуйя хосанна свершилось и слава тебе господи и вовеки слава
ритмизированная, упорядоченная речь внезапно сменяется потоком речи, не членённой на стихи, в конце концов вовсе уже никак не членимой, это напоминает бред или письмо едва научившегося писать ребёнка, в то же время отсылая к известному стихотворению Всеволода Некрасова, одного из наиболее известных представителей Лианозовской школы, своеобразного извода концептуализма:
Свобода есть Свобода есть Свобода есть Свобода есть Свобода есть свобода...
Это один из основных приёмов, тематизированных концептуализмом: наблюдение и фиксация семантических микросмещений, производимых повторением, идущий ещё от ОБЭРИУтов и Даниила Хармса вспомним знаменитое:
Я вынул из головы шар Я вынул из головы шар Я вынул из головы шар Я вынул из головы шар
Это стихотворение может трактоваться, согласно Вадиму Рудневу, как пример невротической речи, своеобразной ритурнели, когда смысл слов при повторении стирается и на первый план выходит сам принцип записи и произнесения, когда актуализуется сам повтор как принцип поэтической речи, индифферентной к содержанию, причём невозможно сказать, повторением чего, собственно, оказывается каждая следующая строчка, первой? Но каким образом она получает свой приоритет и не может ли перед ней теоретически идти другая, точно такая же? И что именно заставляет нас говорить «другая», когда она та же самая? Получается, что инаковость обеспечивается здесь самой повторяемостью, смещая наше внимание: если, будучи неискушённым читателем, мы ожидаем, что за Я вынул из головы шар последует что-то другое что говорящий вынул из головы или шара ещё что-нибудь, или ещё каким-то образом распорядился сложившейся ситуацией, то к следующей строке мы уже почти уверены в том, что́ последует далее: повторяясь, ситуация оценивается нами уже иначе, то же самое словосочетание, написанное трижды, четырежды, формально остаётся неизменным, однако вызывает уже совершенно другую реакцию: вспомним работу Бергсона «Смех», где эффект комического связывается с механистичностью повторения одного и того же, с уподоблением живого и разумного неживому и разумному: что́ он хочет сказать, этот человек? Идёт ли речь о четырёх разных шарах, или, может быть, он четыре раза вынул из головы один и тот же шар, или просто считает нужным сообщить нам об этом четыре раза да идёт ли здесь вообще речь о сообщении или о человеке? «Сообщение» здесь осуществляется не на уровне семантики отдельных лексических единиц и их сочетания, но на теоретически бесконечном повторении одной и той же лексии: «я вынул из головы шар». Комический эффект, однако, не предполагает шутливого или юмористического, в конечном итоге не предполагает вовсе категории смешного: речь, скорее, идёт об «усмешке на устах повешенного» (Хлебников). Механистический субъект письма, действующий в собственном ареале обитания, способен вызвать приступ холодного ужаса, поскольку производит вскрытие субъекта, претендующего на право обладания речью, некоторого «наивного говорящего», оказывающегося, по сути, инструментом языка. Вернёмся к стихотворению Всеволода Некрасова: если первые две строчки ещё способны восприниматься как «наивная» речь, то в дальнейшем высказывание, повторяясь, автоматизируется, напоминает уже речь механизма или безумца, т.е. чего-то, свободой по определению обладать не могущего, и этим перформативным противоречием обнаруживает собственную абсурдность, обещает дурную бесконечность до того момента, когда разрушающее всякий смысл смещение (заезженная пластинка, слияние: «свобода-есть-свобода») не начинает внезапно работать на приращение смысла: из пространства чистого жеста, механического повторения мы внезапно приходим к уже совершенно иначе интонированному высказыванию, наполненному отстранённой горечью: «свобода есть свобода... со всеми вытекающими отсюда последствиями», или «утверждая свободу, ты должен смириться». Парадоксальным образом свобода может быть достигнута лишь там, где мы вполне и окончательно признаём себя механизмами, отказываясь от права на «речь от собственного лица», предоставляя слово механистическому и безумному.
У Нугатова «свобода-с» ироническое травестирование некрасовского «свобода есть свобода»: «что это ?» «Свобода-с!». За этим мелким фиглярством следуют полуиронические клерикализмы халлелуйя хосанна свершилось\ и слава тебе господи\ и вовеки слава, по поводу которых мы, опять-таки, не можем использовать оппозиции «серьёзное\издевательское» или рассуждать о том, насколько «искренни» предшествующие жалобы и пришедшие теперь им на смену хвалы: речь идёт об отмене самой категории обладания в том числе, обладания самой речью. Первая реакция «наивного» читателя на такого рода текст констатация полной его неиндивидуальности, плоскости, механистичности. Это словно бы говорит приём, работающий на износ. И именно в этой изношенности, изломанности происходит семантическое смещение: когда осознаётся машинерия сознания, машинерия самого языка, структурирующего наше сознание, то единственный способ противостоять этому довести механистичность до абсурда, заставить речь прекратить порождение смыслов вовсе не искать никаких смыслов, «ничего нового», ограничиться проговариванием некоторых тривиальностей.
я сволочь я гад я скотина я негодяй я двуличный я хитрый я скрытный я подлый ...
со мной невозможно находиться в одной компании в одной комнате в одной кровати в одной ванне в одном туалете ...
но именно за это я требую чтобы вы меня любили я требую чтобы вы все меня любили я требую чтобы вы все до одного меня любили ... чтобы я задохнулся в тисках вашей смертельной любви
Здесь снова перечень, словно бы претендующий на полноту, но тем самым выдающий неполноту: ничто не мешает его сколь угодно продолжить. Угнетающий поток автоинвектив свидетельствует лишь о недостатке, отсутствии: пустота, ничто травестированы в видимость речи. Характерно обессмысливающее опрокидывание логической последовательности: в «нормальной» речи порядок был бы противоположным если мы не желали бы оказаться с неким человеком в одной компании, то и так ясно, что мы не захотим оказаться с ним в одной кровати (а уж тем более в одном туалете). Пространство стремительно сужается: кажется, нам уже не уклониться от описанного чудовища, того и гляди мы рискуем оказаться с ним в одном теле. И здесь вступает в игру необходимость и требование: мы должны это чудовище полюбить, причём не вопреки всем вышеперечисленным недостаткам, а как раз-таки за них. Нам предписывается любить недостачу, зазор, отклонение, причём любить смертельно. Это также и своеобразная пародия на хорошо известный текст Марины Цветаевой (послушайте, ещё меня любите\ за то, что я умру), но, опять-таки, его пародийность не предполагает юмористической или инвективной направленности, а как бы отталкивается от отправной точки: исходный текст не является предметом подражания с элементами гротеска, гротескность проявляется как бы в мерцании (всерьёз\не всерьёз), противопоставленном гнёту текста, в самом требовании смертельного: здесь перестаёт работать категория достоверного. Когда речь идёт о не-бытии, об отсутствии, мы ни в чём не можем удостовериться: таково гипнотизирующее действие парадокса лжеца. Можно сказать иначе: поэзия некоторая зона абсолютизированной лжи, «поэт» появляется там, где наиболее явственно манифестирует себя ложь. «Ложью» в данном случае мы будем называть не сокрытие правды (подразумевающее и подтверждающее её наличие именно поэтому обыкновенная бытовая ложь склонна скрывать себя), но предъявление отсутствия: здесь пусто, здесь совсем ничего нет и именно в этом исчезающе узком зазоре между сокрытым и сокрытым может осуществиться любовь, свобода или смерть.
|
|