Читая книгу Ольги Мартыновой, плод двадцатичетырехлетнего стихотворства (больше полжизни автора), можно бы задаться стандартным вопросом: где тут «я», оно же «лирический герой»? Который переживает, и делится с нами своими переживаниями, и нас заставляет тоже переживать? На всю книжку дай Бог десяток этих прямых «я», и только типа: я гляжу, я думаю, я говорю, но не: я переживаю, я страдаю, я люблю — да любовных стихотворений, положенных каждому лирическому поэту, а женщине (почему-то) в особенности, здесь и вовсе не найдешь. Зато это «гляжу», ни разу не сказанное прямо, а только в виде «объективного описания», так интенсивно, что, едва поглядев, как поэт вглядывается, ты и сам становишься жадным соглядатаем.
Вот реки торопливое тело дернулось зыбко. И скатилось с него муравьино-мушиное лето: Расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске. В зазоры межвременья вписана опись райского сада: Кашка, пастушья сумка, петров крест, лютик, ромашка. Щебенка, Кирпичная крошка, строительная катушка.
Это из поздних стихов. А вот — и тоже, по-видимому, про райский сад — раннее стихотворение:
Разъялась сфера, и мрак небесный Дождем всклокоченным пролился, И под клокочущей этой бездной Спастись нельзя и погибнуть нельзя. Стремятся звери, клекочут птицы, Встекают рыбы в небесный пруд; А эти жалкие колесницы Не рушатся, но и вверх не идут. Взрастают травы, по стеблям диким Бегут счастливые муравьи; Всяк малый кажется здесь великим, Оглядываясь на земные труды свои. Вместила Роза весь сад небесный, И всяка тварь притекла туда; А у подножия чащи тесной Безумные строятся города.
Конечно, это и не объективное, и не описание, тут даже «опись» — не описание: пронзительный взгляд автора стихов видит — буквально, — как растет трава, да и не трава, а травы, и не растут, а взрастают, как скатывается с дернувшегося «торопливого тела реки» «муравьино-мушиное лето», «расширяясь на переплеске, сужаясь на перелеске», как муравьи (счастливые!) бегут, звери стремятся, птицы клекочут, а рыбы встекают. Всё в динамике, всё в движении, и сами слова не «объективные». И наш взгляд приковывается к этой динамике, то есть следует за этим движением, встекает — идет против течения — не столько вместе с рыбами, сколько с тем наблюдателем, с тем глазом, взглядом, который дал нам это увидеть. «Опись» — всегда не опись, а то, что видит или, в другом стихотворении, силится вспомнить поэт (то самое «я», или «лирический герой», или «автор» как таковой):
Я вспомнить силюсь имена растений, Ушедших, не дождавшись листопада: Шпорник, не-помню-чьи-слезки, повисшие над тропинкой, желтая пижма, то, что я назвала бы просто травой, подорожник, цикорий, голубой, как пижама, — сжеванные козой, закушенные альбомом, сгнившие в луже...
Пейзажной лирикой все это так просто не назовешь. Познавательной? Но уж больно сильна, заразительна и субъективна энергия познания. Так что «не, не, не». И вообще описание поэтики Ольги Мартыновой получается скорее апофатическое (как Бог в апофатическом богословии: непознаваемый, недоведомый). Недаром у нее есть два стихотворения под одним и тем же названием — «Не о Венеции». В этой поэтике не представлены многие современные стандарты — или хотя бы почти не представлены, то есть, даже изредка встречаясь, они эту поэтику не характеризуют. Например, сравнительно мало так называемой интертекстуальности, то есть открытых и скрытых цитат, которые кишат у современных стихотворцев (не исключая и автора этих строк). Зато, правда, встречающиеся примеры необыкновенно изящны. Вот стихотворение, которое начинается: «Шуми, шуми, безводный океан, / Гори, гори, беззвездное созвездье», — и заканчивается: «Шуми пока, шуми, безвидный океан. / Гори пока, гори, незримое созвездье». Шумит тут не ветрило, а сам океан — безводный и безвидный; горит-горит не звезда, а созвездье — беззвездное, незримое. Или — тот же Пушкин: «Весь холод гад морских...« — тут точное цитирование выделено курсивом, зато «ход» превратился в «холод». И еще Пушкин, отзвуком, намеком: «Да вот беда, говорю я, запрут, поймают...» Приведу еще один, последний пример:
душенька, неженка, ряженка
Это и первая строка, и название стихотворения, и целое его развитие вплоть до последней строки, повторяющей первую, и все намекает на знаменитый стих, приписываемый императору Адриану: «Animula vagula blandula». Зато в поэтике Ольги Мартыновой царит другая «интертекстуальность», внутренняя, — плотно увязанное единство разновременных стихотворений. Начав говорить о совсем другом, я уже отметила это на примере стихов о райском саде. Так же можно сопоставить совсем раннюю «Оду на падение Англетера» и совсем недавнюю поэму «Введенский» с их — в первом случае стилистически явным, во втором нескрываемым — обращением к Заболоцкому. А слегка прикровенную отсылку к «Столбцам» мы находим в стихотворении «Hirneola Auricula-Judae» из «Книги городов» (то есть, напомню, книги «не о городах»):
Он сел в трамвай читателем газеты (как Иванов, хоть был скорее Шмидт). Нет ее нигде, вот что он прочитал, везде ее отсутствия приметы. Так физиолог (не Павлов, нет, другой, скорее Шульц) в газете написал. (Он, кстати, ехал и не знал, что он столбцу подобен сам внутри трамвая с на борту рекламой газеты той же самой.)
Впрочем, «наивная» поэтика «Столбцов» — пожалуй, единственное заметное влияние, ощутимое во всем корпусе стихов Ольги Мартыновой. Даже «заглавного» Введенского в конечном счете учителем не назовешь — наоборот, в поэме самое завлекательное состоит в том, как автор перерабатывает (переваривает?) и Введенского, и Заболоцкого, и Хармса, включая их в наше время, в свое пространство. Вот — почти случайно, но неизбежно — и произнесены слова «время» и «пространство». Время и пространство, время-пространство — пожалуй, главные координаты любой поэтики, их никакой разговор о стихах обойти не может, — но у каждого поэта своя их конфигурация. Если посмотреть хотя бы поверхностно, то сразу заметишь: пространство у Ольги Мартыновой — то самое, о котором я уже чуть-чуть говорила, в якобы пейзажной лирике, — подвижно, а время? А время скорее неподвижно, во всяком случае не совпадает с «реальным» линейным временем — в лучшем случае «время едет без билета на скрипучей карусели», по кругу, циклично. То есть времени как бы и нет. Самый яркий и простенький пример мы находим в финале книги:
И нет минуты этой, и нет минуты той, ни третьей, ни четвертой, ни первой, ни второй.
Чаще это не так просто. Вот время как будто остановилось:
Время шуршит в саду тихонько, заушно, Как глухой шарманщик, не знающий, что шарманка сломалась, Неотвратимо берущий плату за свой незвучащий танец...
Вот оно как будто бы и не совсем остановилось: ...время не вовсе застыло, оно вытягивается в тире́...
Вот как будто уточнение: так что же, движется время или остановилось?
Как прилив, время не движется, а проступает Из песка у ног...
Вот беспрекословное утверждение:
Время остановилось, как сто лет назад шелестят газеты...
А вот время превращается в пространственную категорию, приобретает материальные свойства:
Ничего не исчезнет, ничего не исчезло в сыром, Ноздреватом времени, как огород изрытом, Все висит, все скользит, все дрожит всецыганским взрыдом, Невидимым прошлым завален и этот декабрь, Видимым прошлым древесная кожа теснится, Во времени зияет дыра, освещенная маленьким взрывом... (...) Тогда понимаешь, что время можно считать минутами, можно веками.
И вслед за этими словами время — или дыра во времени — прямо перетекает в пространство, порождает новое пространство:
Все равно через несколько лет всякий город становится безымянным, Называется ты или он или просто город, Ты знаешь его подворотни, пустоты и (если есть) колонны, Но не знаешь его лица.
Снег просыпается сахаром в кофейную ночь. Ничего не кажется странным. Ты просто идешь вдоль реки, не зная начала, не ожидая конца. И чувствуешь город, шевелящий жирными плавниками.
Та конфигурация «времени-пространства», которая выплывает из стихов Ольги Мартыновой, обязана своим существованием тому, что поэт не только вглядывается в мир, выбранный им для описания, но и вдумывается. Это поэзия очень серьезная и в то же время — может быть, благодаря унаследованной от обереутов «наивности» — очень легкая, временами почти легкомысленная, только эти «легкие» мысли вполне серьезны. Мыслитель назовет эту поэзию философской, простой читатель (как я) — порадуется, невольно следуя за этим ходом взгляда, ходом мысли, ходом стиха. Оставим читателям радость этой долгожданной встречи.
Париж, февраль 2007
|