«Eсли постмодернизм — это Виктор Ерофеев и Владимир Сорокин, тогда это даже не тупик, а зловонная яма»
Интервью с Алексеем Варламовым

Новый журнал
Вып. 217, 1999
Досье: Алексей Варламов
        Прошло более десяти лет с тех пор, как вы опубликовали свой первый рассказ. Изменилась ли за это время ситуация в литературе? Как вы видите расстановку тенденций в современной прозе, ее структуру?
        — Я входил в литературу в очень странное время, в реальность которого теперь даже трудно поверить. Это был самый пик гласности, тиражи журналов достигали нескольких миллионов, но при этом читали в основном так называемую «возвращенную» литературу — Пастернака, Платонова, Булгакова, Солженицына, литературу эмигрантскую или то, что лежало в столе у советских писателей до лучших времен. Начинающим авторам в ту пору места в журналах отводилось мало, и напечататься было крайне трудно. Эта параллельная, несовременная литература задавила собой литературу современную. Я говорю безо всякой обиды — то было неизбежно, и слава Богу, что мы могли прочесть замечательные книги. Но на фоне того, что возвращалось, многие дебюты проходили незамеченными.
        Потом ситуация изменилась — все лучшее из запасников достали (хотя я уверен, что сюрпризов будет еще немало), опять стали печатать современных авторов, только вот читателей сильно поубавилось. Я думаю, что именно с той поры и завелся в нашей литературе обычай привлекать к себе внимание всеми доступными средствами — лишь бы тебя услышали. Отсюда всякого рода литературные скандалы, склоки и перформансы. Сегодня число подписчиков журналов не превышает десяти-пятнадцати тысяч, из которых не знаю, какой процент живых читателей, а не библиотек, в том числе библиотек западных университетов.
        Книгоиздание тоже весьма избирательно, но тем не менее литература жива, она есть, возможно, никаких выдающихся шедевров, сопоставимых с тем, что было написано раньше, пока не создано, но литература очень пестра, своеобразна. Работают писатели с хорошо известными именами — В. Астафьев, Л. Бородин, В. Маканин, В. Личутин, Д. Балашов, А. Ким, Л. Петрушевская, Б. Екимов, А. Азольский. Из более молодых — Ю. Буйда, П. Алешковский, А. Сегень, Ю. Козлов, О. Павлов, М. Попов, В. Отрошенко, П. Басинский, А. Уткин, традиционно популярна женская проза — Л. Улицкая, Г. Щербакова, И. Полянская, Б. Улановская. В этой литературе можно найти себе по вкусу и вещи философские, и психологические, стилистически очень изощренные и крайне безыскусные, остросюжетные и бессюжетные. Много сентиментальности — и хорошей, и дурной, много исторических романов, хватает и учительства, которым наша литература «грешила» всегда, но все же чаще не читатель идет за писателем, а наоборот. Это неизбежно для той ситуации, в которой мы оказались. Ведь нынешние условия для литературы по-своему труднее, чем советские времена с их идеологическим катком и цензурой.
        Опека государства ставила писателей в исключительное положение со всеми плюсами и минусами этого положения. Нынче же литература оказалась невостребованной никем, кроме самой себя. Я нисколько не тоскую по тем временам, а просто хочу сказать, что культура всегда конфликтует со своим временем, по-видимому, это есть ее онтологическое свойство. Но в 60-е — 80-е годы она достигла в этой борьбе и противостоянии куда больших успехов. Это происходило и благодаря тем писателям, кто уезжал, и тем, кого выгоняли, и тем, кто оставался в Советском Союзе и был честен, — неправда, что таких не было вообще. Нынче же многие сдаются без боя, когда уходят, например, в чистую коммерцию или просто бросая писать, то есть заниматься изначально неприбыльным делом. И все-таки дела в литературе идут своим чередом, могло бы быть и хуже.
        А как вы полагаете, сколько сегодня русских литератур?
        — Мне немножко трудно ответить на этот вопрос, потому что я успеваю следить в основном за литературой собственно российской. Но все-таки предположение, будто бы литература на русском языке превращается в нечто похожее на англоязычную, вызывает у меня сомнение. Мы все же очень центричны. И любой крупный писатель, пишущий на русском языке, будет стремиться прийти именно в Россию со своими книгами, где бы он ни жил. И это нормально. Россия все равно была, есть и будет духовной родиной всякого, кто говорит на русском языке. Так мы устроены.
        Поэтому я полагаю, что литература все-таки одна. Или будет одна, как только Россия встанет на ноги, ее граждане станут больше читать и интересоваться тем, что происходит в мире. Это совершенно не отменяет того факта, что существует прекрасная литература в странах ближнего и дальнего Зарубежья, и она во многом отлична от литературы в метрополии. Но не может быть так, чтобы страна была одна, а литератур несколько. Для меня понятие России неизмеримо и богаче, и сложнее, чем только Россия сегодняшняя, — и сам факт рассыпанности современной русской литературы, ее разнообразие, связанность с разными судьбами и обстоятельствами лишь подчеркивает эту неисчерпаемость и живучесть русскости.
        А какова сегодня судьба деревенской прозы?
        — Расцвет деревенской прозы, я думаю, уже прошел. И хотя писатели-деревенщики продолжают писать, вряд ли они скажут что-то принципиально новое именно в этой области. Их голоса, к сожалению, вообще почти не слышны.
        Сегодня, если уж говорить о деревне, то по-своему интересно другое явление — так называемая дачная проза. Причем под дачами подразумеваются не те партийные усадьбы или садоводческие домики, что разбросаны вокруг городов, а деревенские дома, часто в очень отдаленных местах, куда уезжают на лето многие жители больших городов. Между горожанами и деревенскими жителями возникают порой очень причудливые отношения. Писатель в деревне, интеллигент, идущий в народ, — к этому можно относиться иронично или серьезно, но на эту тему появилось несколько произведений подряд. Хотя, конечно, назвать эту прозу деревенской нельзя — ни по ее стилистике, ни по значению или глубине, ни вообще по той уникальности, которой отличалась истинная деревенская литература.
        Вы принадлежите к поколению сегодняшних тридцатилетних, а каковы ваши отношения со старшим поколением?
        — Я думаю, дело здесь не в поколениях, а в людях. Мне близки некоторые прозаики, которым сегодня за шестьдесят, мне очень близки те, кого уже, к сожалению, нет в живых, — Юрий Казаков, Василий Шукшин, Константин Воробьев, и я совершенно далек от многих своих ровесников. Но честно-то говоря, какие бы ни происходили временные и тактические союзы, сейчас в литературе, как и в жизни, каждый играет за себя. И если и существуют писательские объединения, группы, то они мне кажутся во многом условными. Чего-чего, а партийности, кружковости в нынешней словесности нет, скорее — агрессивный индивидуализм.
        Каковы темы и мотивы современной прозы? Вы защитили в Московском университете диссертацию об апокалиптических мотивах в современной русской прозе. Исчерпывается ли этим все ее содержание или есть что-то еще?
        — Разумеется, не исчерпывается. Но в ту пору, когда я писал свою диссертацию, мне так казалось — и, я думаю, это свойственно любому исследователю, — будто моя тема самая важная. Хотя в тот момент, пять-шесть лет назад, по нашей словесности и в самом деле прокатился целый вал апокалиптической прозы.
        При этом только нужно сразу оговорить, что к собственно христианскому, библейскому понятию Апокалипсиса все это не имело никакого отношения. Апокалипсис ассоциировался исключительно с идеей катастрофы, гибели, конца. Совершенно разные авторы — молодые и старые, в эмиграции и в метрополии, маститые и никому не известные — избирали тему конца света. Леоновская «Пирамида», «Тавро Кассандры» Ч. Айтматова, «Онлирия» А. Кима, «Знак зверя» О. Ермакова и многие-многие другие вещи. Я думаю, что это была во многом реакция на тот рывок, или отрыв, который совершила страна, прощаясь с миром, где она жила семьдесят лет. И конец эпохи, как бы мы к ней ни относились, как бы ее ни проклинали, воспринимался подсознательно, как конец всего. Потому что все мы в эту эпоху росли и были с ней связаны.
        Потом это ощущение прошло, конец света в известном смысле наступил, но жизнь продолжилась, продолжилось и ее осмысление, в том числе и в литературе. Но особых, центральных тем в нынешней литературе, как это было в семидесятые годы, мне кажется, нет. Скажем, так и не появилось ни одного романа о новых русских — разве что безвкусные анекдоты. Единственное исключение — «Иван Безуглов» Бахыта Кенжеева, да и то это скорее пародия на несуществующий жанр.
        Каково ваше отношение к постмодернизму? Термин, безусловно, расплывчатый, но стоит ли за ним какая-то реальность? Не тупик ли это? Авангард ради авангарда?
        — Когда в своей диссертации я несколько раз употребил слово «постмодернизм», то мой оппонент в письменном отзыве выразил неудовольствие по поводу того, что у меня отсутствует точное определение «постмодернизма» и посоветовал быть в этом вопросе более педантичным и даже въедливым. Вероятно, так и надо — но я запутался в постмодернизме и не знал, как оттуда выпутаться. В принципе, дело, думаю, не в направлениях и не в терминах, а в конкретных писателях и их книгах. Если Венечка Ерофеев и Саша Соколов — постмодернисты, то это не тупик, хотя и не стремнина, — я все же полагаю, что русская литература будет обретать и находить себя на путях реализма. Но если постмодернизм — это Виктор Ерофеев и Владимир Сорокин, тогда это даже не тупик, а зловонная яма. Но в любом случае, это вопрос истории — пусть даже совсем недавней.
        А существует ли сегодня такое понятие, как «литературный процесс», или оно вам кажется фиктивным?
        — Я думаю, что если литературный процесс существовал раньше, то он существует и сейчас. Это понятие чисто литературоведческое, и ничего сверхъестественного и уникального, чтобы заявить о конце этого самого процесса, мы сегодня не наблюдаем. Что для меня в нынешней ситуации действительно ново и неприятно — так это ощущение пустоты, некоей изолированности, в которой мы вдруг все оказались. К сожалению, что очень давит, так это некая спертость в атмосфере этого самого процесса. Много народу, набившегося в тесную комнату. Этакий клуб, салон, где все чего-то ждут. Писатели, что их похвалят критики, критики, что появится нечто, что можно будет похвалить или поругать, — и все друг другом недовольны и раздражены. Главным образом тем, что нет зрителя, то есть читателя. В этом обществе появляются свои обличители, свои конформисты и угодники, но все друг от друга очень зависят. Отсутствие контроля со стороны государства нас вовсе не раскрепостило, а принесло новую несвободу.
        Мне иногда кажется, что мы все превратились в сообщество, где люди терпеть друг друга не могут, но и деться друг от друга им некуда. Особенно это чувствуется в Москве. Что говорить — Москва всегда жила иной жизнью, чем вся страна, но никогда разница между столицей и провинцией не была так велика, как сейчас, и никогда писатели не были до такой степени эмигрантами у себя на родине.
        Кто из русских писателей оказывает сегодня серьезное влияние на литературу?
        — Это происходит волнообразно. В прозе был период платоновский, был казаковский, был набоковский — им подражали. Но сегодня одной отчетливой тенденции нет. Существует определенное взаимодействие с классикой. Чаще всего это заигрывание и кокетство, то, что называется модным словом «римейк», — но в принципе понятно, что добиться успеха можно только либо будучи крайне оригинальным, либо создавая то, что называется по-английски non-fiction. В этом смысле русская литература очень поляризована, и в ней борются две эти тенденции беллетристики и эдакой правды-матки до конца. Иногда предпринимаются попытки эти вещи соединить — что очень удачно, на мой взгляд, делает Л. Бородин.
        Но чаще происходят словесные перепалки между поклонниками «высокой литературы», не признающими никаких компромиссов с беллетристикой, и теми, для кого «high literature» — это никому не нужная заумь. За этой борьбой довольно любопытно наблюдать, она выглядит весьма ожесточенной, но, как всякая борьба, она вряд ли может привести к каким-то результатам. Нужно нечто другое.
        С 1986 года шел процесс освоения литературного наследия эмиграции. Как вы полагаете, стало ли оно частью современной литературы?
        — Постольку поскольку. Есть несколько ярких имен — уже упоминавшиеся Набоков, Саша Соколов, отчасти Аксенов, Владимов и Синявский, может быть, Лимонов — которые на литературу безусловно повлияли и вошли в наше сознание. Но скорее надо говорить не о стилистике, а о содержании. В области идей братание отечественных либералов с антисоветчиками очень оживляло жизнь в начале перестройки — тогда все эти вещи были внове. Но теперь даже странно, чему мы тогда так радовались. И вообще, к сожалению, я должен сказать, что эмиграция и метрополия не нашли общего языка, и их взаимные претензии так и остались непреодоленными. Мало кто из эмигрантов вернулся, и, не желая никого упрекать, все же замечу, что многие ведь, уезжая, заявляли, что главная причина их отъезда — отсутствие свободы слова. Чего-чего, а этого добра сегодня у нас хватает. Можно сколько угодно говорить о коммунистической сущности ельцинского режима, о том, что эмиграцию не слышат, не понимают и даже не хотят понять. Но, сам не принимая почти все из того, что у нас происходит, я вижу, что Россия действительно изменилась за эти годы.
        Мы движемся стремительно и столько успели пережить, не осмыслив и сотой доли того, что было, это психологически очень тяжело. Удар, который обрушился на население бывшего СССР, деформировал сознание, изменил шкалу ценностей и покалечил многих людей. Могла ли эмиграция смягчить этот удар, могла ли она помочь своей родине — я не знаю. Но мне кажется, по большому счету, она и не пыталась этого сделать. В том числе и в литературе. Единственное исключение — Солженицын. Но его ведь эмигрантом назвать никак нельзя.
        И все-таки я думаю, хорошая и глубокая литература неизбежно появится. Появится в России или вне ее, может быть, с опозданием, но это будет литература, достойная той истории, которая у нас была и есть.






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service