Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

к списку персоналий досье напечатать
  следующая публикация  .  Вячеслав Курицын  .  предыдущая публикация  
[Русский ПМ]
О книгах Вячеслава Курицына и Михаила Эпштейна

03.04.2008
Досье: Вячеслав Курицын
        Вячеслав Курицын. Русский литературный постмодернизм. М.: О.Г.И., 2000. 288 с. Тираж 1000 экз.
        Михаил Эпштейн. Постмодерн в России. Литература и теория. М.: Издание Р. Элинина, 2000. 368 с. Тираж не указан.
        Начнем с цитаты. В шестой главе второй части своей книжки, сопоставляя «Gesamtkunstwerk Stalin» Бориса Гройса и «Культуру Два» Владимира Паперного, Курицын пишет: «<...> Гройс, помимо того что пишет «науку», еще и противостоит по ходу этому шестидесятническому мифу <Сталин-плохой, Ленин-хороший. — А. Б.>. Но больше интересует нас другая разница: в методе. Гройс пишет культурологию с минимальной фактурой. На ту роль, какую у Паперного играет громкая бинарная теория, Гройс практически ничего не пригласил, а все концептуальные ходы у него играют ту роль, какую у Паперного играют фактурные анекдоты. Гройс делает героями категории и построения, а не факты» (с. 187). Попробуем благоразумно отвлечься от «фактурных анекдотов» и прочих «громких бинарных теорий» и прокомментируем цитату. Речь идет попросту о том, что объем привлекаемого Гройсом материала невелик, что, сочиняя работу об эстетике соцреализма и ее истоках, автор не обременяет себя лишними знаниями. Подобная свобода от исторического материала неизбежно ставит вопрос о том, с чем вообще соотнесены построения Гройса, каков референт «Стиля Сталин»: чтобы быть историком, автору недостает специальных сведений, а для философа его мышление слишком жестко связано историческим материалом. Современный философ как будто находится в нерешительности относительно предмета своей работы и, не найдя его, обращается то к искусству, то к литературе. При этом в литературе философа занимает не собственно возможная философия того или иного писателя (Пруст-феноменолог у М. Мамардашвили, Пруст-платоник у Ж. Делеза), то есть его мышление, а вещи, традиционно занимавшие филологию, то бишь текст, текстуальность и т. п.
        Каков же конечный результат подобных стратегических ухищрений новейшего мыслителя? Ответ очевиден: таким результатом является теория, которая не будучи ни историографией, ни филологией, ни философией, полагает в качестве своего единственного объекта «культуру». Культура в данном случае начинает заменять традиционный универсальный объект «теории» девятнадцатого века или марксизма первой половины двадцатого, то есть Историю. Однако обнаружить следы подмены довольно легко: недаром термин «постмодернизм» указывает исключительно на темпоральное («пост»), историческое измерение, в котором обретает себя теоретик. Иными словами, перед нами типичный случай человека, бьющегося в поисках своего исторического самоопределения, полагающего себя завершителем исторического периода, после которого уже не будет «истории», после которого остается только «культура», становящаяся объектом «игры», «переписывания» etc. В подобном финализме, полагании конца «истории» и вынесении себя за ее пределы очевиден тривиальный утопизм постмодернистского проекта. Как заметил А. М. Пятигорский, «постмодернисты, смотря на себя из утопического будущего, больше всего на свете боятся увидеть там... историка, который будет их изучать и описывать как прошлое« (А. М. Пятигорский. Избранные труды. М., 1996. С. 368).
        Однако пока русский постмодернизм, к счастью или к несчастью, может спать спокойно, ибо его историк упорно отсутствует. Десять лет разговоров о ПМ в России так и не сделали постмодернизм привлекательным для исследователя, что тем не менее не останавливает попыток представить предмет академически съедобным со стороны литературных критиков, чье культурное выживание целиком зависит от проекта «постсовременного» искусства. Новейший критик с легкостью перенимает теоретический аппарат гуманитарных наук и при этом полагает себя нова-тором, связывая обращение к новому объекту (литературе и искусству постмодерна) с обновлением обветшалого академического литературоведения и искусство-знания, с возможностью привлечь новые «теории», революционизировать разговор о литературе. Подобная интериоризация определенных академических норм и даже клише вместе с вызовом академизму оборачивается своего рода психологической травмой, какими-то бесконечными психологическими метаниями: с одной стороны, все то, о чем я говорю, устрашающе, до скуки, до бухгалтерства серьезно («методология», куча ссылок и терминов), с другой — лучше все это представить как «игру», «гон» (это гипотетический автор, вероятнее всего, предпочел бы назвать «литературой», «письмом»). Отсюда постоянная ирония по отношению к собственному тексту, вечная оглядка на другого.
        На подобной двойственности строится «Русский литературный постмодернизм»: с одной стороны, призрак науки гуляет по страницам книги Курицына («методологические» поиски, «методологически озабоченное (sic!) письмо», теория, библиография etc.), с другой — очевидны претензии на литературу, писательство, претензии, которые, видимо, должны оправдать тривиальную речевую небрежность, доводящую текст до смысловой пустоты, до бессмыслицы («плотная визуальная сугубость» 1, с. 264, «плавный факт», с. 213), или до стилевой какофонии, выдаваемой за иронический штахель многоопытного литератора («запечатлеть вкус интеллектуального воздуха», с. 264). «Плохопись», становящаяся «стилем», — вещь в литературе, конечно, законная, однако, чтобы не быть чистым орнаментом, стилевые ходы должны быть функциональны. В противном случае читатель, с недоумением натыкаясь на «<...> человек, открывший лавку для торговать Писаревым и Михайловским <...>« (с. 74), не в состоянии решить, что перед ним, «изящная словесность» или обыкновенная опечатка. Небрежность по отношению к «плану выражения», естественно, сопровождается странностями в «плане содержания», которые не могут не вызвать в памяти тыняновскую концепцию «мнимого смысла». Так, анализируя прозу Владимира Сорокина, Курицын пишет: «Насилие вообще, насилие как таковое, таким образом, оказывается идентичным речи вообще — которая просто происходит вне возможности адекватного понимания, поскольку являет собственно адекватность, и которая имеет обеспеченную мощной логоцентрической традицией презумпцию смысла» (с. 96-97). Речь, происходящая вне возможного аде-кватного понимания, поскольку являет собственно адекватность; «аде-кватность» собственно чему, и почему «поскольку»? Интересно, значит ли это вообще что-либо? Как говаривал Ю. М. Лотман, объясните мне здесь хоть что-нибудь, и я объясню вам все остальное.
        Перейдем, однако, к академической составляющей представленного сочинения. Первая глава книги («К ситуации постмодерна») представляет собой, так сказать, научно-популярную часть исследования, компендиум общих мест постмодернистской теории. Проговорив все, что полагается про «смерть автора», «фалло-» и «логоценризм», «ризому», помянув и процитировав Дженкса и Ролана Барта, Фуко и Лиотара, Курицын смог даже на фоне такого откровенного «рефератизма» сделать ряд открытий и заинтриговать читателя. Так, например, разбирая тексты Карлоса Кастанеды, «боковым Гитлером» (см.: Словарь терминов московской концептуальной школы. М., 1999. С. 194) прошедшего в постмодернисты, автор попутно вносит небольшой, но яркий вклад в разработку Rezeptionsеsthetik: «<...> книги Кастанеды читаются скорее не для извлечения информации, а для собственно процесса чтения, безразличного к семантике отдельных фраз и фрагментов <...>« (с. 36). Эта занятная мысль развивается добросовестным автором и далее, когда он переходит к собственно литературным текстам русского постмодерна. Предложенная концепция чтения постмодернистской литературы, явно позаимствованная у гоголевского Петрушки, оказывается работающей и при анализе замечательной прозы автора «Нормы» и «Голубого сала»: «Сорокина можно читать, абсолютно не понимая значения слов» (с. 114). Боюсь, впрочем, что даже тексты Сорокина нельзя читать, «абсолютно» не понимая значений слов, поскольку в противном случае весьма затруднительно определить, существуют ли какие-либо различия между чтением «Романа» или «Сердец четырех» и, скажем, газеты на неизвестном читателю арабском языке, которую к тому же держишь вверх ногами. Чтобы не понимать язык, на котором написан текст, необязательно апеллировать к постмодернизму.
        Вообще, степень характерности или оригинальности того или иного явления в постмодернистской культуре иногда оценивается автором по меньшей мере странно. Так, все в той же первой главе он пишет: «В искусстве постмодернизма популярны <...> второстепенные жанры: дневники, словари, примечания, комментарии <...>. Или, например, жанр письма. Эпистолярная проблематика в культуре постмодернизма вообще занимает волнующе почетное место» (с. 39). Неужели комментарии более распространены в постмодерне, чем, скажем, в средневековой культуре? А на фоне единственной, хотя и достаточно увесистой «La Carte postale» Жака Деррида европейская литература, скажем, конца XVIII — начала XIX века могла бы предъявить «Новую Элоизу», «Опасные связи», «Письма русского путешественника» и т. д. При такой мощной разработке эпистолярного жанра данная проблематика в культуре постмодерна явно занимает, может быть, и почетное, но несомненно маргинальное положение. Нежелание обременять себя утомительной историко-литературной эрудицией приводит Курицына к простейшим ошибкам. Так, обратившись к «Дару» Набокова, он отмечает: «Автор, осознающий себя персонажем, фигура практически невозможная в «авангардной парадигме», но принципиальная для пред-постмодернистских опытов» (с. 68). Если «Дар» еще можно объявить «предтечей» постмодерна (а что у нас, кстати, с «Берлинскими историями» нормального левого интеллектуала 30-х Кристофера Ишервуда, это тоже некий «предпостмодерн»?) и увидеть в нем явление, характерное для «постсовременного» искусства, то что же делать с таким важным текстом русского авангарда, как трагедия «Владимир Маяковский», где автор, вопреки приговору новейшего теоретика, все-таки осуществляет «невозможное», оказываясь одновременно и героем своего собственного произведения?
        Едва ли исторически состоятельно и заявление о том, что «постмодернизм стал утверждать, что это <«интеллектуально-художественная деятельность». — А. Б.> вполне обыденная деятельность, ничем не лучше и не хуже, чем добыча нефти, рытье земли, финансовые спекуляции» (с. 268). Не исключено, конечно, что именно это постмодернизм и «стал утверждать», но от такого постмодернизма что-то сильно отдает ЛЕФовским нафталином. Другой пример ложной специфики пост-модерна — это пресловутая авторефлексивность, обращенность на себя постмодернистского письма, как бы обследующего собственные территории и границы: «Постмодернистский интеллект <...> был вынужден делать себя содержанием текста (в грубой форме: романы о том, как пишутся романы) <...>« (с. 258). Если следовать этой логике, то и Константин Вагинов и Андре Жид должны быть причислены к постмодернистам, их предшественникам или родне. Не будем, впрочем, входить в детали родословных (ибо родственников может набраться столько, что их полный перечень превратится в генеральный каталог Ленинки или Публички) и перейдем ко второй главе, в которой Курицын обращается к описанию главного постмодернистского «врага» — авангардной культуры.
        Глава об авангарде также не представляет собой оригинального исследования. Почти все, что автор знает о литературе авангарда и неавангардных писателях 20-30-х, он, как правило, знает из вторых рук: рефераты исследований Б. Гройса, М. Гаспарова, В. Живова, И. Смирнова, М. Чудаковой и составляют тот строительный материал, из которого лепится образ «врага» и тех, кто ему противостоял. Впрочем, и при пересказе чужих работ Курицыну удается кое-какие забавные мелочи добавить от себя. Так, говоря о Маршаке (по М. Гаспарову), он совершает маленькую революцию в теории жанров: «<...> стихи о простых вещах — главный жанр, в котором работает Самуил Маршак» (с. 59-60). Находчивому исследователю можно посоветовать не мешкая «застолбить» за собой открытие такого «жанра», как стихи о простых вещах, пока Ж. Женетт не опередил. Другой пример — теория интертекстуальности, весьма своеобразно трактуемая автором: «Текст всегда пронизан многочисленными скрытыми и открытыми цитатами из других текстов, является одним из воплощений феномена текстуальности и тем или иным образом связан с большим количеством текстов <...>. Причем под другими текстами могут пониматься и тексты других искусств, и текст быта и биография как род текста» (с. 203). Если следовать принципам такой интертекстуальности «без берегов», то любая встреченная в тексте биографическая реалия оказывается «цитатой». С таким пониманием интертекстуальности (то есть теории, описывающей взаимоотношения между текстами, а не между текстом и чем-то, понимаемым как текст) рецензент сталкивается впервые. По рецепту автора «Конца Цитаты»: запатентовать и разбогатеть.
        Вторая часть книжки, местами напоминающая собрание газетных рецензий, посвящена собственно литературе русского постмодернизма. Здесь предложен более или менее известный набор более или менее известных имен. Однако немаловажный вопрос о критериях отбора авторов, чьи тексты, по мысли Курицына, составляют постмодернистский корпус современной словесности, время от времени все же возникает. Не очень понятно, как попали в постмодернисты Довлатов и Гандлевский с его «Трепанацией черепа». Не ясно, несмотря на все оговорки автора, как очутился там и структуралист Владимир Паперный 2, чья книга об архитектуре почему-то анализируется Курицыным в разделе «Литература о литературе». (Вообще представления Курицына о структурализме вызывают ряд вопросов. Так, в глав-ке, посвященной рассказам А. Жолковского, он пишет: «Говоря структуралистским языком, для многих рассказов книги характерен мотив первого, еще не фиксированного, только намеченного касания» (с. 180). Без обращения к «сиви» критика можно смело сказать, что на структуралистских пирах он определенно не бывал, поскольку в приведенной цитате нет решительно ничего структуралистского.)
        Напоследок приведем образец «красивой концептуализации», обильно представленной в «Русском литературном постмодерне». Анализируя тексты Кибирова, Курицын отмечает: «Впрочем, эту несколько истерическую горячность мы можем назвать кавказской компонентой в русском литературном концептуализме» (с. 103). Можно было бы дополнить авторскую типологию, где Лев Рубинштейн, видимо, будет представлять медитативную, еврейскую составляющую концептуализма, а Д. А. Пригов профетическую, немецкую.
        Если Курицын «более поэт», то Эпштейн «более философ». Здесь все до пародийности глобально. Объявив urbi et orbi о том, что «основной закон истории — отставание человека от человечества» (с. 34), автор отпускает свою историософскую мысль на волю, позволяет ей свободно блуждать между древностью и постмодернизмом, оказывающимся лишь начальным этапом нового периода мировой истории — «постмодерности». Национальные приоритеты, понятное дело, превыше всего, а посему начало «постмодерности» связывается Эпштейном с деятельностью известнейшего «предпостмодерниста» Петра Великого: «Строительство Петербурга <...> ознаменовало, в европейском масштабе, начало конца Нового времени, его вхождение в эпоху постмодерных симуляций, создание гиперреальности» (с. 86). Очертив «истоки и смысл» новой эры, автор переходит к собственно постмодернизму, зарождение которого, как уже нетрудно догадаться, происходит отнюдь не на Западе, а на Востоке, чего бы себе не думали завистливые Лиотары: «На Востоке, в том числе на его западе, в России, постмодернизм потому и начал созревать раньше, чем на Западе, что эпоха Нового времени, с ее культом индивидуальности, новизны, историзма, с ее ренессансно-романтическим цветением личности, с ее духом реформации, протестантизма, критицизма, с ее сильными субъектно-объектными разделениями, — оказалась чужда духу Востока» (с. 75-76). Ничего не поделаешь: культура Нового времени, то есть, надо полагать, западная культура соответствующей эпохи, оказалась чужда духу Востока: Запад есть Запад, Восток есть Восток. Если Россия — родина постмодернизма, то русская литература соответственно литература как бы постмодернистская с самых истоков: «Постмодернизм — это и есть культура сознательной вторичности и цитатности, в которой русская словесность, как известно, преуспела со времен Тредиаковского и Сумарокова» (с. 88).
        Представления Эпштейна об истории отечественной словестности иногда кажутся просто фантастическими. Так, например, в таблице, представляющей «циклы и фазы развития» русской литературы, находим: «Критический реализм: натуральная школа, физиологический очерк, обличительное направление, общественная польза, позитивизм и нигилизм. Гоголь, Белинский» (с. 160). Гоголю, конечно, не была чужда идея общественной пользы, но несколько странно представить его отвергнувшим самодержавие, православие и народность, отряхнувшим с себя ветхий прах «Выбранных мест» и направляющимся эдаким нигилистом, в пледе и темных очках, резать лягушек. Специалистов по восемнадцатому веку, видимо, позабавит представление о Радищеве как классицисте (с. 153). Впрочем, как любил повторять один популярный лектор, к черту подробности.
        «Цитатность и вторичность», в которых преуспела русская литература (и не преуспели, судя по всему, не ведающие «цитатности и вторичности» французская или английская) оказываются свойственными и культуре советской: «Цитатность, сознательная вторичность была в крови социалистической эпохи, чьи дискурсы ориентированы на чужое слово, на общие истины, принадлежащие всем — и никому в особенности» (с. 70-71). (Правда, через пару страниц автор, как кажется, вступает в некоторое противоречие с высказанной им ранее мыслью о «сознательной вторичности» культуры социализма, когда заявляет, что «коммунизм и соцреализм еще провозглашали свою абсолютную новизну <....>« (с. 74). Диалектика, как говорили марксисты 3. Поэтому, встретившись с утверждением о том, что «коммунизм — это постмодернизм с модернистским лицом, которое все еще несет выражение зловещей серьезности» (с. 75), уже не удивляешься. Все что угодно может стать фазой, этапом в развитии/становлении чего угодно: «Следовало бы построить более уравновешенную типологию, предположив, что соцреализм есть в каком-то своем аспекте завершающая стадия модернизма, в другом аспекте — начальная фаза постмодернизма, но в целом — не то и не другое, а период длительного перехода между модернизмом и постмодерном» (с. 78).
        Однако в конце концов автор спускается с заоблачных высот на землю, переходя к анализу конкретных авторов (А. Синявский, А. Генис, Т. Кибиров, Вен. Ерофеев и др.). В приложении к книге помещен краткий словарь «Кто есть кто в российском постмодерне». Приведем некоторые фамилии видных постмодернистов без комментариев: И. Бродский, Г. Гачев 4, А. Кабаков, Н. Михалков, М. Мамардашвили и мн. др.
        Публикация в нынешнем году двух книжек на одну тему производит впечатление подведения итогов, необходимости перевести дыхание, оглянуться назад. Неужели торопливая журналистика Курицына и доморощенная историософия Эпштейна — единственный критический итог десятилетних разговоров о литературном постмодернизме в России? Может быть, настало время пригласить историка?


[1] »Сугубый», «сугубость» пользуются особым пристрастием автора; при этом, как правило, слово это не значит решительно ничего и с легкостью может быть заменено на любое другое: «И, наконец, четвертое, — сугубая трактовка фигуры автора <...>« (с. 178); «То, что Сорокин ищет в условных экскрементах, Иванченко ищет в буддизме и предъявляет его тоже очень конкретно: как сугубость письма, как полромана» (с. 171). С равным успехом автор мог бы указать здесь на «трегубость» или какую-либо иную форму «многогубости» письма или «трактовки фигуры автора». Впрочем, может быть, в данном случае мы имеем пародийное обращение к стилю Ленина, обожавшего, как известно, бесконечные «сугубо», «сугубый» etc.; см.: А. М. Селищев. Язык революционной эпохи. М., 1928. С. 63.
[2] В отличие от Курицына более простодушный Эпштейн утверждает безоговорочно, что Паперный «одним из первых описал с постмодернистской точки зрения борьбу авангардизма и социалистического монументализма в советской архитектуре и эстетике в целом» (с. 312). Что специфически постмодернистского в бинарных оппозициях Паперного — неизвестно.
[3] Не иначе как «диалектикой» следует объяснить и уравнивание «цитатности» и «шаблонности», ибо ориентация на «чужое слово», то есть на конкретный текст или тексты, совсем не то же самое, что установка на репродуцирование «общих истин, принадлежащих всем». Вообще некоторые теоретические представления автора «Постмодерна в России» могут поставить читателя в тупик. Так, описывая концептуализм, Эпштейн характеризует его как некое противостояние «знаков» «означаемым» (с. 161). Трудно понять, что все это «значит», поскольку знак со времен Соссюра мыслится как отношение означаемого и означающего.
[4] О Гачеве автор пишет как о человеке, подготовившем «почву для российского философского постмодерна» (с. 303). Интересно, кого Эпштейн имеет ввиду под «философским постмодерном»? Почему-то кажется, что не В. Подорогу.
  следующая публикация  .  Вячеслав Курицын  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2017 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service