Благодарение за поэта
Г. Айги. Отмеченная зима: Собрание стихотворений в двух частях. — Париж: Синтаксис, 1982.

Наталья Горбаневская
Континент
Вып. 33 (1982)
Досье: Геннадий Айги
        Что еще можно сказать о поэзии Геннадия Айги после его собственных размышлений о поэзии вообще и о своей в частности (широко цитируемых в примечаниях к новой книге), после всего, что о нем написано на родине и за границей?

        «В этой схватке между выраженным и невыразимым, в этом божественном бормотании у Айги лишь один предшественник в западной поэзии – Гельдерлин». (Пьер Эмманюэль)
        «Само слово [в стихах Айги] приводит на память старинную, исчезнувшую культуру чувашей, употреблявшую (...) собственные иероглифы; дело, однако, не в этой реминисценции, а в целом поэтическом мировоззрении, согласно которому действительность полна иероглифами, знаками, символами, художник же пытается их прочесть, иногда наоборот – записать посредством нового иероглифа то, что в обыденном опыте кажется слишком простым и рациональным». (Виктор Ворошильский)
        «Наконец, подумать о достоинстве поэтического Слова... А оно – иоанническое (определение Слова апостолом продолжает быть действенным: «вот сейчас», ежесекундно). (Ответственность и существенность нашего слова – в метафорическом соответствии)». (Геннадий Айги)

        Анализировать сложную поэзию Айги – на первый взгляд, как будто просто. Его метафоричность, его ключевые слова-образы бросаются в глаза и справедливо оказываются в центре внимания исследователей. Его верлибр навсегда опроверг утверждения о непригодности русского поэтического языка к свободному стиху (которые, за вычетом изолированной удачи Мандельштама, прочно подтверждались тщетными попытками от Блока до многих современников Айги). Его синтаксис, неправильности которого всегда правы, вероятно, вызовет, если уже не вызвал, плеяду корявых подражателей. Все это: и метафорику, и верлибр, и синтаксис – можно было бы еще раз проанализировать (глубоко или поверхностно – это уж как Бог даст). Быть может, при этом удалось бы даже совершить несколько важных или второстепенных открытий, но мне хочется найти другое. Не внутреннее, а «внешнее». Место Геннадия Айги в современной русской поэзии.
        Собственно, сама картина (карта) ее почти не изучена. Белые пятна, искаженные очертания, нарушенные пропорции. Очень серьезной, высокого класса попыткой вычертить эту карту заново, продраться за плоскость и неразборчивость принятых представлений о ней я считаю напечатанную в прошлом номере «Континента» статью молодого поэта Александра Сопровского «Конец прекрасной эпохи». И все-таки все время: читая полуслепой экземпляр статьи, добравшийся до нас из Москвы, перепечатывая ее перед сдачей в типографию, читая корректуру и заново восхищаясь точностью диагностического анализа, – я смутно ощущала, что чего-то мне в ней не хватает. Чего-то, например, в картине поэтического движения (скорее, брожения – от слова «бродить» во всех его значениях) второй половины 50-х годов, когда и началось если не возрождение, то хоть похмельное пробуждение русской поэзии. Чего-то, что я помню, а автор статьи, опирающийся лишь на сохранившиеся и циркулирующие тексты, по молодости своей не знает. Тут же уклонялась я в самоподозрение: а не может быть, что я просто преувеличиваю то, что помню из своей молодости?
        Но вот Геннадий Айги – поэт, начавшийся тогда же, поэтический текст, идущий оттуда же: оба хранят верность своим началам – пожалуй, ни у кого иного не найти такой цельности на протяжении двадцати пяти лет.
        Я не думаю, что Александр Сопровский не читал Айги. Но в его диагностику Айги решительно не укладывается и, видимо, был опущен как благодатное исключение, лишь подтверждающее правило. Как поэт, развившийся абсолютно вне современного ему поэтического приключения. Идущий – внутри русской поэзии – не от русской поэзии, но от родной чувашской и родственной французской, а следовательно, уберегшийся от опасностей, подстерегающих русского поэта. Кстати, примерно об этом в 1964 г. писала Маита Арнаутова, чешский критик, – ее статья приводится в приложениях к книге:
        «Будучи чувашом (...), Айги явно не отягощен (здесь и далее выделено мной. – НГ) многолетней и прочной традицией русской поэзии – прежде всего идейной, рациональной, граждански направленной, сросшейся с представлением классического русского стиха и соответствующей поэтики, которая в крови у всех русских. Поэтому он совершенно спонтанно и непредвзято усвоил лучшие черты современной французской поэзии (...). Айги – первый русский поэт, сознательно и последовательно развивающий традиции французской поэзии предсюрреалистического и сюрреалистического периодов. (...) Но в то же время ему удалось (...) совершенно органично вчленить этот тип современной поэзии в отличающийся контекст русской поэтической традиции, распознать его взаимосвязь с одной из линий современной русской поэзии, которая вышла из скрещения влияний символизма и футуризма и связана с именами Хлебникова и Пастернака (...)».
        А не наоборот ли? Не русскую ли поэтическую школу вначале – и прежде всего действительно хлебниковскую – прошел Айги, лишь затем приняв оказавшиеся ему близкими французские традиции? Это не антикосмополитический вопрос о приоритете – это попытка разобраться в происхождении как поэтики, так и модели «поэта».
        Айги, хоть и студент Литинститута, хоть и начавший рано печататься, – брат двадцатилетним поэтам, бродившим по Москве и Питеру в 55-56-м году и весьма далеким от приводимой А.Сопровским модели молодых людей, сначала наивно поверивших в оттепель, а позднее, поскольку оная не состоялась, ушедших в нонконформисты (в конформисты же и вовсе не пошел никто, да и не стремились). Хлебников был их кумиром. Дух свободы был для них не веянием XX съезда, но духом хлебниковской отрешенной независимости. «Политика» в стихах почти не появлялась, и не из страха: сама свобода писать аполитичные стихи ощущалась первейшей политической свободой. Я сознательно не называю имен: иные стали позже известны (но не в официальной печати), кое-кто ушел в литературную поденщину, бросив стихи или продолжая писать для себя да близкого круга, кто-то, конечно, спился, и так далее. Многих тогда же или позднее съела недозированная ирония, о которой так точно пишет А.Сопровский. Но не всех.
        Айги неироничен – как Хлебников. Но есть в нем еще нечто, что идет не от Хлебникова, не от французских поэтов, не от древних языческих верований его народа. Сами эти верования, преображенные, – лишь приток глубоко присущей Айги христианской метафизики. Я сказала бы даже – христианской поэтики. Если таковая существует, то это именно поэтика Айги, далеко отошедшая от сознательно-языческого хлебниковского лепета. (Это не констатация, «кто лучше», не сообщение о «прогрессе» поэзии от Хлебникова до Айги; глубоко чтимый мною Б.М.Эйхенбаум писал: «Идти нужно не назад и не вперед, а в сторону, – так идет каждое искусство, если оно сознает свое дело».)
        Иоанническое, ответственное и существенное слово Айги уникально в русской поэзии последнего двадцатилетия. Не кровь чувашская, но акафисты и кондаки, звучавшие в деревенской церкви, где святые на иконах глядели ликами усмиренных и принятых в церковное лоно идолов, – были спасением поэта и краеугольным камнем его поэтики, где за строфою:

                                        есмь

– следует строфа:

                                        благодарение
                                        воздуху – чреву вторичному

        И если книга стихов Айги уставлена цветами, то его розы, гвоздики, жасмин, флоксы, боярышник не выпевают ликующий пантеистический гимн, а «ограничиваются» строгостью крюковых распевов, и истории их, сквозные из стихотворения в стихотворение сюжеты, воспринимаются житийно. Эта книга уставлена цветами, как храм в праздник. И сосны-с-березой заглядывают в растворенные окна.
        Да не библейским ли свободным стихом, так чисто выжившим в русском переводе, но до сих пор не пресуществленным в русской поэзии, рождена и редкостная удача верлибра Айги?






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service