Аскетизм естественного отбора
В. Пуханов. Плоды смоковницы. — Екатеринбург: У-Фактория, 2003.
Данила Давыдов
Новое литературное обозрение
Вып. 65 (2004)
|
|
|
«Деревянный сад» (М.: «Новая Юность», 1995) первая книга Виталия Пуханова сразу же выдвинула двадцатидевятилетнего (тогда) поэта как фигуру необыкновенно яркую. Впрочем, уже первая фраза требует разнообразных «впрочем». Во-первых, знающие уже знали: Пуханов, безусловно, был звездой Литинститута не нынешнего, во всем его убожестве, а того, который в 80-х пережил недолгую пору перестроечного расцвета. «Деревянный сад» вышел уже после публикаций пухановских стихотворений в «Гранях», «Русской мысли», легендарном альманахе «Латинский квартал», получения поэтом Премии имени Мандельштама, которую тогда присуждало издательство «ПИК» (1991)... Во-вторых, будучи оценен представителями различных литературных флангов, Пуханов тем не менее выпадает из всех «обойм». Это породило странную ситуацию существования-несуществования Пуханова в поэзии что, кстати, самим поэтом всячески подчеркивалось: вторая его книга, «Absque Nota»* (2000), самиздатский сборник тиражом 51 экз., как сказал сам автор на презентации, была проектом, чьей целью было произвести на свет публикацию, принципиально не включенную в литературный процесс. И лишь спустя восемь лет появилась третья книга стихов «Плоды смоковницы» (новые тексты плюс «хиты» предыдущих лет примерно в равной пропорции), вполне типографская, хотя тоже не лишенная намека на маргинальность: московский поэт издает сборник в Екатеринбурге... Попробуем разобраться: в чем причина несколько призрачного положения Виталия Пуханова при всеми, кажется, признаваемой бесспорности его дара на карте современной русской поэзии. По всем внешним признакам Пуханова следовало бы занести в лагерь «пассеистов» и навесить на него ярлык традиционалиста. Но сделать это может лишь очень уж нечуткий и невнимательный читатель. Само название книги парадоксально: «плоды смоковницы» отсылают к «бесплодной смоковнице». Столь же парадоксальны и поэтика Пуханова, и его место в литературном контексте. «Учись поэт, учись пьянеть от яда / До полной гибели всерьез». Или: «Всё это весть, проклятье и завет, / Что кровь моя не вытечет из яви, / И мой кривой, безумный силуэт / Достоин затеряться между вами» такая патетическая риторика, такие нарочито романтические модели построения текста в актуальной поэзии последнего десятилетия выглядят крайне неожиданно. Возможно, эта черта сближает Пуханова с концептуализмом. Но ни приговское остранение всякого стиля, ни кибировское центонное «пробалтывание» всей предшествующей традиции здесь не работают. Пуханов действительно тотально цитатен, но при этом цель его цитирования не только перебирание намеков, но и компрессия, сверхконцентрация смыслов:
Говори на мертвом языке О любом житейском пустяке И о той, о родине далекой, Где плывут деревья по реке.
Говори же ты, из мертвых лучший, Обитаешь в мятом пиджаке, Говори на мертвом, на тягучем, На могучем русском языке.
Тексты Пуханова в основном небольшие, объемом 812 строк. Они кажутся аскетичными, но это не суровый монашеский аскетизм, а, скорее, аскетизм естественного отбора, устраняющего все формы, не приспособленные для выживания. Пуханов поэт необычайной точности. Мощь его стихов проистекает из едва заметных, внутриатомных смещений ритма, синтаксиса и семантики, с завидным упрямством ускальзающих от аналитического инструментария. То, что происходит благодаря этим смещениям, имеет не престидижитаторскую, но алхимическую природу, является не фокусом, но трансмутацией:
Поезжай в Египет. Поезжай на юг. Там тебя не обидят. Даже если убьют.
Никакой обиды В Египте нет. Строй себе пирамиды. Тыщу лет.
Поэзия Пуханова имеет метафизическое устремление, но это, по определению самого поэта, «метафизический прагматизм». Мне кажется, под «прагматизмом» автор имеет в виду этическую значимость своей метафизической позиции. Его текстам совершенно чужда барочная роскошь Бродского и порожденной им традиции, включая метареализм**. Прямые предшественники Пуханова символисты: у него, так же как и у символистов, демонстративно ограниченный запас «слов-сигналов» (хотя, в отличие от младших символистов, намного более широкий словарный запас), и эти «слова-сигналы» тоже отсылают не к вещному, но к надмирному бытию. Но за поэтикой Пуханова стоит иной социальный опыт и иная позиция. Получается символизм подполья, символизм «дворников и сторожей». Модернистский проект нового мироустройства становится сугубо приватным делом; в стихах Пуханова говорится чуть ли не обо всем мироздании, но эта речь является продуктом и программой личного усилия. Пухановская интонация, странное сочетание ностальгии и отрешенности, позволяет усмотреть переклички с «парижской нотой», но у Пуханова нет свойственной «парижанам» тоски по утраченной классической культуре (вся эта утраченная будто бы культура присутствует в «свернутом» состоянии и готова при должной расшифровке быть воспроизведенной в полном объеме). Впрочем, и в том и в другом случае следует оговорить: у рецензируемого автора почти нет интонаций «подпольного человека». Другие параллели к пухановским текстам стихи петербуржцев Леонида Аронзона и, отчасти, Александра Миронова (но Пуханов, при всей метафизичности, чужд мистической экзальтации этих двух авторов) или Сергея Гандлевского, Бахыта Кенжеева, Алексея Цветкова участников группы «Московское время»: «В тот дивный год со мной водилась блядь, / Мне нравилась ее седая прядь...» Однако тут не найти ни сурового стоицизма, ни отчаяния, замаскированного под цинизм. Пуханов, при всех возможных параллелях и пересечениях с коллегами по цеху, предстает чуть ли не единственным сознательным выразителем идеи о том, что поэтическое ремесло сакрально. Он явно ощущает себя ответственным за «потерянное поколение»:
Себя мы в детстве плохо повели. Нас вывели из образного ряда, Зашив карманы, выдавив угри. По яблоку надкушенного взгляда
Ногтем редактора, прививкой против тли, В остывшем гении перемешав угли, Дипломы выдали и выгнали из сада.
Из детского, вишневого, пешком! Пустеть в садах словесности российской, Где мальчиком резвился босиком И бабочек ловил, и василисков.
Желание читателя сопротивляться подобной позиции крайне архаичной и одновременно вполне отрефлексированной, как это и пристало современному литератору, сталкивается с тем, что стихи Пуханова выше любой авторской идеологии, и возникает тот самый катарсис, о котором применительно к современной культуре принято говорить как о крайне проблематичном понятии. Тем не менее стихи Пуханова, их действие оказываются неотменимыми. «Плоды смоковницы» снабжены предисловием Леонида Костюкова и послесловием Кирилла Кобрина вполне конгениальными пухановским стихам.
* «Absque Nota» нулевой экземпляр (библиографический термин). ** Эта идея, вероятно, требует оговорок и в таком упрощенном виде выглядит спорной, но в целом мне кажется допустимой. Собственно, я основываюсь на мысли М. Липовецкого о том, что стихотворения Бродского «Осенний крик ястреба» (1975) и «Рождественская звезда» в сжатом, афористическом виде выражают соответственно трагический и скептический модусы речи в поэзии позднесоветской эпохи и что поэтика Жданова может быть описана через «Осенний крик...», а поэтика Ольги Седаковой, Елены Шварц, Алексея Парщикова и Аркадия Драгомощенко через «развитие теологии «Рождественской звезды»«. Подробнее см.: Липовецкий М. «Сознанье смерти или смерть сознанья» // The New Freedoms. Contemporary Russian and American Poetry / Ed. By E. Foster and V. Mesyats. [Б.м.], 1994. P. 130.
|
|