Москва Мурманск Калининград Санкт-Петербург Смоленск Тверь Вологда Ярославль Иваново Курск Рязань Воронеж Нижний Новгород Тамбов Казань Тольятти Пермь Ростов-на-Дону Саратов Нижний Тагил Краснодар Самара Екатеринбург Челябинск Томск Новосибирск Красноярск Новокузнецк Иркутск Владивосток Анадырь Все страны Города России
Новая карта русской литературы
Страны и регионы
Города России
Страны мира

Досье

Публикации

напечатать
  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  
Бой с тенью
О Зиновии Зинике

19.11.2008
        До последнего времени Зиновий Зиник в России почти не публиковался, но само это имя многим покажется знакомым по передачам «Русской службы» Би-Би-Си с остроумными, часто парадоксальными репортажами о разных культурных событиях Англии и континента. Наверняка найдутся и люди, знающие о том, что прежде всего Зиник – писатель, автор романов и повестей, рассказов, эссе, опубликованных в разных странах и переведенных на многие языки.
        Всё это было создано уже в эмиграции. Ничего из написанного в России Зиник не публиковал, а ведь уехал он в 1975 году в возрасте неполных тридцати лет, сложившимся человеком и незаурядным автором, имеющим уже некоторую, сугубо неофициальную, писательскую известность. О публикациях речь, конечно, не шла. Перед глазами был пример старшего товарища и литературного наставника Павла Улитина, не опубликовавшего ни строчки до самой смерти, почти не известного читателю и сейчас. Но едва ли справедливо предположение, что Зиник уехал, чтобы печататься. Скорее – чтобы писать. И писать иначе, совсем по-другому. Он сменил судьбу и сменил литературу как судьбу – резко и окончательно.
        Можно попытаться понять причину такого решения, а внятной подсказкой послужит название одного из эссе Зиника – Эмиграция как литературный прием». Есть у этой прозы одно основное свойство, если вдуматься, загадочное: она вовсе не эссеична. Что же дает ей право на вымышленного героя, а точнее на сюжет? Едва ли эта искусственная (от слова «искусство») конструкция оказалась бы устойчивой, если бы автора всерьез занимала «окружающая действительность». Но его интересуют не окружающие, а собственный герой – герой-сюжет, – то есть некий образ, не претендующий на изначальную цельность, но лишь на какую-то конечную целостность, черты которой приблизительно выясняются в перипетиях условной интриги. И подлинны ли эти черты – тоже вопрос. Сам герой вымышлен постольку, поскольку умышленна любая мифология, в том числе и собственная. Он придумывает свой облик, узнает-творит в постоянной оглядке на других и на себя со стороны, чужими глазами.
        Такой взгляд считается нормальным спутником подросткового возраста, когда ребенок переходит в новый для себя мир взрослых и в нем осваивается, как бы примеряет его. Но заграница тоже другой мир, и вся процедура повторяется. Отъезд провоцирует подростковые ощущения. Следует ли из этого, что он продлевает молодость? И вообще, что происходит с человеком, оказавшимся в другом мире? А если говорить о писателе, что происходит с его языком?
        Мы не в силах избавиться от предубеждения, что основная проблема писательства – вопрос стиля. В прозе Зиника стиль появляется как производная нескольких очень разных обстоятельств, и главное среди них – мечта об ином, об ино-странном языке. У Зиника она сродни мечте о свободе. Имеющийся в его распоряжении язык не воспринимается как годный к употреблению и используется своеобразно. Лексика довольно искусственна, составлена даже не из групповых, а из клановых, почти семейных арго. Но еще показательнее иное, непривычное понимание языковой пластики. Как будто нет никаких готовых форм и конструкций, всё надо конструировать самому. И наоборот: всё готовое, наработанное в языке отчуждается и пародируется, обращается в клише, разбирается как детский конструктор для собственных нужд и новых замысловатых игр.
        Не для того Зиник менял судьбу, чтобы стать эмигрантским писателем. Он хочет быть западным писателем, пишущим по-русски, то есть на своем личном иностранном языке. «Иностранный язык – это пропуск в иную свободу, в иную потустороннюю жизнь, где жизнь предыдущая кажется весьма сомнительным предприятием. Сомнительность этого освобождения, однако, в двуязычности эмигрантского мышления» (из эссе «Готический роман ужасов эмиграции»). С течением времени всё более ощутимо Зиник становится переводчиком с русского на эмигрантский. И эта задача, на первый взгляд даже не очень понятная, требует от автора специфической изощренности, причем не только языковой, но и эмоциональной. Необычность, странность этой прозы во многом объясняется ее установочной (но отчасти и вынужденной) инородностью.
        Есть одна негласная конвенция: писатель, живущий вне родины, пишет о тоске по родине. Этой тоской должны быть окрашены все его сочинения – в крайнем случае слегка тонированы. В этом смысле Зиновий Зиник автор неконвенциональный. Кажется даже, что он борется с привычным образом писателя-эмигранта, отрицает его, как новатор отрицает традицию. Вызов по крайней мере всегда чувствуется.
        Личная биография литератора даже помимо его воли постепенно выстраивается по литературным законам, подчиняясь каким-то дальним целям творческой эволюции. «Этой страны нам не переменить, давайте переменим тему», – говорит один герой «Улисса» другому. Эмиграция Зиника – это по существу попытка сменить тему на более для него продуктивную.
        Название одной из первых вещей Зиника эмигрантского периода – «Перемещенное лицо». Кроме прочего это еще и авторская характеристика. Всё, написанное Зиником после отъезда из Союза, написано о «перемещенных лицах» и от имени одного из них. Его герой – человек, родившийся в России и оказавшийся вне России, постоянно и разнообразно выясняющий отношения со своим прошлым и со своей «доисторической» родиной.
         «Эмиграция, как жизненный поступок, и создает иллюзию готового романа. Отсюда такое человеческое отчаяние, когда романа не получается; отсюда такая авторская паника, когда не получается жизни вдали от знакомых мест» (Из эссе «Главный герой в поисках автора»). Не очень понятно, как она может не получиться, эта жизнь, если человек молод и талантлив, энергичен и открыт всему новому – безумно интригующему и восхитительно чужому. Но снова и снова возвращается прошлое, не отпускает, застилает глаза, делает судорожными и нелепыми все человеческие движения. Тугим узлом сплетается прошлое с настоящим, и от любых резких усилий этот узел только туже. Так одна за другой становятся различимы характеристики сквозного персонажа зиниковой прозы, одержимого прошлым как болезнью, облученного черным солнцем Исхода, почти потерявшего себя в великом смятении. Так в литературу приходит новый герой, а появление нового героя есть по всем приметам обновление литературы.
        И в стилевой эволюции Зиника заметнее всего изменение интонации рассказчика, то есть эволюция героя. По советским меркам это, конечно, человек «застойного периода», хотя бы по той, переходящей в мнительность, внимательности к нюансам личных отношений, которая сейчас уже сильно притупилась в общественных бурях. А по западным меркам? По-видимому, попытка взглянуть на себя «глазами Запада» есть второе (после схватки с собственным прошлым) постоянное душевное недомогание героя. Чем более «английской» становится проза Зиника, тем явственнее этот вопрос и тем неутешительней прочитывающийся ответ. По западным меркам наш герой-эмигрант со своей провокационной истерикой и отрефлексированной раздвоенностью, конечно, монстр, пусть и вполне обаятельный. Осознавая это свое качество, он ищет общества себе подобных. В романе «Лорд и егерь» все уже в сборе, все друг друга нашли. Неизвестно еще, кто кого перещеголяет. Но вспомним, что выбор персонажей и выбор, так сказать, температуры зрения определен самоощущением героя. Герой суммарен, рассказчик смотрится в разные лица как в зеркала, чтобы ловить в чужом свое (а в своем чужое). «Литература – это тоска по несостоявшемуся разговору... И в этом идеальном разговоре говорится про себя, как про другого, а про другого, как про себя. Как приписать собеседнику собственные промахи, а себе все заслуги, чтобы догадаться о собственной моральной катастрофе?» («Подстрочник»).
        Такой открытое выведение литературы из тактики личного разговора поразительно. Мы говорим «герой» или «рассказчик», стараясь избежать слова «автор». И, наверное, зря. Автор в этой прозе явно присутствует, но он не одно из действующих лиц и не каждое, но отчасти, а «может-быть-любое». Вместе с ними он ищет свое отражение и пугается его, отворачивается, передергивается от отвращения.
        И, может быть, именно это странное занятие больше, чем любое другое, превращает зиниковского эмигранта-изгоя в героя своего времени. Ведь мы давно живем за границей «нового времени», никакой Шпенглер нам не писан, и проблемы Гамлета или Фауста мы слышим как далекое эхо. Вот именно: живем за границей, то есть самоощущение эмигранта знакомо любому трезвомыслящему жителю. И когда время раздвоилось отъездом, в этом еще сильнее проявилась его сложная пространственная природа.
        На какого же персонажа списать наши неоплатные долги своему времени и самим себе? Видимо, на него, на «человека без свойств». На этого антигероя, тоскующего по свойствам, но ясно, слишком ясно чувствующего, что любые свойства, любая определенность – ловушка, капкан, сеть. Что каждая проявившаяся черта привязывает нас к земле (к почве!) как волосок спящего Гулливера. И единственное желание – убежать, избегнуть. Но при этом не дай Бог избегнуть неизбежного. Равно сильны и одинаково мучительны оба желания: стать кем-то и остаться никем. (Ведь быть никем это так широко, как только возможно. Все невостребованные осуществления остаются при тебе.)
        Где-то в вихревом движении между возможностями и существует герой Зиника. А проявляющееся понимание того, что ни к одному из берегов не прибиться, все-таки трудно назвать выбором. Тем не менее это человек, на долю которого пришелся один Выбор, один великий поступок – отъезд. Наш герой как будто оглушен собственной решительностью, она чрезмерна для него, и, чтобы как-то справиться с подавляющей грандиозностью события, он пытается сделать отъезд образом жизни. Как бы развести, растворить его во времени, лишить окончательности. «Секрет свободы в том, чтобы эмигрировать не один раз, а постоянно, перманентно эмигрировать – увиливать от окончательных формулировок собственной жизни», – говорит Зиник за своего героя в интервью «Литературной газете».
        Трудно не различить в этой прозе подлинное отчаяние живой души, рвущейся на свободу из обстоятельств места и времени. Из круговой поруки, от вынужденной, выхолощенной солидарности. От пагубы раз и навсегда сложившегося быта. А пуще всего – от кабалы наследственных черт, от родовой повязанности смертей-рождений. Эмиграция такого рода меньше всего похожа на поиск исторических корней, а больше всего – на мечту о приблизительном земном воплощении какой-то обетованной небесной родины. Где не будет этой смертной тоски заданности, предопределенности – обреченности. Зиник пишет о радости другой, новой жизни, о счастье оторваться. Но об этом он пишет не часто, чаще о другом, совсем о другом.
        Традиции уже упомянутой негласной конвенции диктуют объяснять отъезд писателя с родины какими-то чрезвычайными и, разумеется, вынужденными обстоятельствами. В последнее время, правда, стереотип меняется на противоположный: чуть ли не оправданий требуют от тех, кто остался. Нетрудно заметить, что это не принципиально разные мнения, а две стороны одной и той же установки. Установки на долженствование и обязательное общественное служение. Наш автор, Зиновий Зиник, эту установку как будто не принимает, но все не так очевидно. Его герои просто одержимы проблемами оправдания-обвинения в их, так сказать, диалектическом единстве. В их диалоге. Чем может закончиться, разрешиться этот вечный разговор? Только снятием проблемы, то есть непризнанием за человеком этой странной обязанности – непременно быть правым. Объявлением что ли нравственной автономии.
        Вот как раз этот покой героям Зиника даже не снится. Бешеная, страстная жажда определенности захлестывает страницы – тоска по попранной правоте. И Алек, герой рассказа «Дорога домой», слышит собственный стон, по-настоящему оправданный только в устах библейского Иова: «Господи, за что же ты так не любишь мою жизнь».
        Это какая-то особая проза: проза-выяснение, проза-самоопределение. В переплетении ложных свидетельств и искренних самооговоров выстраивается сложнейшая эквилибристика доказательств недоказуемой вины. Обращение к пушкинской теме в романе «Лорд и егерь» не покажется случайным, если вспомнить строчки «На всех стихиях человек – Тиран, предатель или узник». В основе почти всех внутренних конфликтов романа – спор между предателем, узником и тираном, или только между предателем и узником, но оба действуют как настоящие тираны. Жесткость выбора ролей может показаться искусственной, но, вживаясь в ситуацию, чувствуешь, что существо спора актуально для любого человека, не вовсе чуждого рефлексии, старающегося жить с открытыми глазами. Сюжет так или иначе строится на столкновении героя со своим двойником, то есть с самим собой. Это бой с тенью. И выяснение отношений идет через какой-то внутренний железный занавес – через ожесточение, через нежелание понять. Нельзя примирить этих двоих, себя прежнего, ветхого и себя настоящего. Спор о правоте постепенно выстраивается в некую самодельную метафизику, основанную на идее отъезда, ухода, обретения, но и невосполнимой потери. В этом споре почему-то невозможно перемирие, нельзя успокоиться на том, что в области поступков не бывает ничего безошибочного, как не бывает предмета без обратной стороны. Наша душа, как и наша поэзия, глуповата и мудрость такого среднего рода не усваивает. Она бежит раздвоенности, не может смириться с наказанием, она снова и снова схватывается с Богом. И крайне редки секунды безутешной ясности, вроде той, что описана в рассказе Зиника «За крючками»: «Я вспомнил свой страх – не тюрьмы и не сумы, а страх стать одним из них (самим собой) с пишущей машинкой среди желтых домов под беспрестанным московским ливнем: страх предопределенности. Но как мечтал я сейчас вновь очутиться под низко нависшим московским небом: потому что не бывает страха без надежды от него освободиться; и память о чувстве надежды, сопровождавшей все годы, проведенные там, сильнее памяти о страхе. И свербящая, сверлящая мысль о навсегда утерянном чувстве надежды – и есть наказание: за то, что решил раз и навсегда освободиться от страха».


  следующая публикация  .  Все публикации  .  предыдущая публикация  

Герои публикации:

Персоналии:

Последние поступления

02.06.2019
Дмитрий Гаричев. После всех собак. — М.: Книжное обозрение (АРГО-РИСК), 2018).
Денис Ларионов
06.05.2019
Владимир Богомяков в стремительном потоке времени
18.04.2019
Беседа с Владимиром Герциком
31.12.2018
Илья Данишевский. Маннелиг в цепях. Издательство "Порядок слов", 2018
Виктория Гендлина
14.10.2018
О творчестве Бориса Фалькова
Данила Давыдов
11.04.2018
Беседа с Никитой Сафоновым
28.01.2018
Авторизованный перевод с английского А. Скидана
Кевин М. Ф. Платт

Архив публикаций

 
  Расширенная форма показа
  Только заголовки

Рассылка новостей

Картотека
Медиатека
Фоторепортажи
Досье
Блоги
 
  © 2007—2019 Новая карта русской литературы

При любом использовании материалов сайта гиперссылка на www.litkarta.ru обязательна.
Все права на информацию, находящуюся на сайте, охраняются в соответствии с законодательством РФ.

Яндекс цитирования



Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service