«Слышите вы — Пригов!»
Михаил Айзенберг
OpenSpace.ru, 6 августа 2008 г.
|
|
|
Осенью 1975 года на подходе к Страстному бульвару я заступил дорогу Д.А. Пригову и, взмахнув рукой, прочитал ему его же стихотворение. Только день назад я выудил его из пухлой кипы Диминых произведений разного рода и качества, чем и объяснялось мое воодушевление. Дима смотрел на меня со странным выражением. Уверен, что ему впервые читали наизусть его стихи.
В ней все, Господь не приведи! И как вошла и как приветствовала И наполнение груди — Все идеалу соответствовало И мне совсем не соответствовало Я тонок был в своей груди Со впадиною впереди И вся фигура просто бедствовала Так — что Господь не приведи!
Что делает это стихотворение таким обаятельным? Можно отметить обрамление противоположными по смыслу повторами и эти заплетающиеся гипердактилические окончания. Но только ли? Есть в нем и что-то особенное, крайне необычное: странная одушевленность канцелярита. Оно написано примерно в семьдесят четвертом году и по стилю не слишком отлично от приговского соц-арта, много лет испытывавшего язык на прочность. Эти испытания проходили на примере специфического «советского» языка, но только потому, что тот был уже подсохшим и легко, как шелуха, отслаивался от значений. Он, в сущности, и был шелухой. Казалось, цель автора совпадает с целью философии по Витгенштейну: превращение скрытой бессмыслицы в явную. Но все не так просто. Что-то здесь не сходится. Множество приговских стихов середины — конца семидесятых годов у всех на слуху: «Килограмм салата рыбного», «Только вымоешь посуду», «Суп вскипел — Прекрасно!», «На счетчике своем я цифру обнаружил», «Течет красавица Ока» — можно перечислять до конца страницы. Эти вещи заслуженно любимы. Их мнимый дилетантизм воспринимается очень интимно и прочитывается одновременно и как пародия, и как трогательная неловкость. Это слово не мертвое, а как бы мертвое: притворившееся мертвым, чтобы не тронули, не склевали. Пригова всегда отличала невероятная литературная изобретательность и продуманная четкость стратегии. Но как же трудно увидеть «стратегию» в голошении и взывании «Алмазной азбуки» и последующих произведений для пения и крика. В этом новом голосе — надсадном и звонком, с отголоском безумия. Или в нежной и странно-чувственной ткани «Кати китайской» — его последней прозы. И почему столько стихов? Зачем? Возраст автора и возраст его поэтики не всегда совпадают. Пригов — человек из того поколения, что нуждалось в героях, только их и ценило. Но в герои он опоздал: места заняты, да и попытки несвоевременны. Опоздав стать героем, Пригов становится антигероем, причем совершенно сознательно. Понимая, к примеру, что ежедневное нормированное писание — занятие для поэта не просто дикое, но и противозаконное, он сознательно идет против закона; пытается разрушить прежний закон и установить новый — свой. Но внутренняя-то заявка была другая — героическая. Его бесстрастность мнима, он человек страстей (только держал себя всю жизнь в аскетической строгости). Социальная интуиция Пригова поразительна, но, похоже, не здесь главный нерв его деятельности. Похоже, он вообще смотрел в другую сторону. Или надеялся, зайдя с противоположной — подветренной — стороны, подойти поближе к какому-то зверю, какому-то чудищу, вроде тех, что появлялись на его рисунках. Ужасно, что количественный фактор как бы заслонил все остальное. Мы просто не поспевали за его физиологическими часами, они шли на порядок быстрее. Какое-то вечное движение, perpetuum mobile. Он ни дня не стоял на месте, никакое место его не устраивало. Что-то искал — навсегда потерянное. Когда эти живые часы вдруг остановились, самые разные, даже едва знакомые с ним люди говорили, что и предположить не могли такого потрясения, такого чувства утраты. Я чувствую то же самое. Как будто вырвали одно звено из круга явлений. В конечном счете важно не какие эпитеты к тебе прилагались. Важно, оказались ли поняты род и смысл той работы, которой ты занимался всю жизнь. Последние четверть века Д.А. работал как пожарный на пожаре, как аварийная служба на аварии. И с каждым годом — все более отчаянно. В этом есть и «невысказанный упрек», и какая-то особая, разъедающая душу горечь. Он умер непонятым. Все существенное, что сказано о нем, — это вариации его же слов и толкований. Но главного о себе он не сказал: не хотел или не мог. Или говорил, но мы не слышали. «Пригов я! Пригов! Слышите вы — Пригов!» 1
|
[1] Из «Предуведомительной беседы» к сборнику «Вирши на каждый день».
|
|