* * *
Читая Милоша
Нам звуки ночные давно невдомек, но вы замечали: всегда в период упадка железных дорог слышней по ночам поезда. И вот он доносится издалека — в подушку ль уйдешь от него. Я книгу читал одного старика, поляка читал одного. Пустынный простор за окном повторял описанный в книге простор, и я незаметно себя потерял в его рассужденьи простом. И вот он зачем-то уводит меня в пещеры платоновой мрак, где жирных животных при свете огня рисует какой-то дурак. И я до конца рассужденье прочел, и выпустил книгу из рук, и слышу — а поезд еще не прошел, все так же доносится стук. А мне-то казалось, полночи, никак не меньше, провел я в пути, но даже еще не успел товарняк сквозь наш полустанок пройти. Я слышу, как рельсы гудят за рекой, и шпалы, и моста настил, и кто-то прижал мое горло рукой и снова его отпустил.
Лев Лосев оказался в фокусе читательского внимания, едва появившись в печати; так легко и быстро занял одно из первых мест, словно оно только его и дожидалось. Но в общем отношении к нему остается какая-то неуверенность, двойственность. Его достоинства признаны, а все же чуть обескураживают: в них совсем не обнаруживается желания быть «высшими достижениями». Здесь есть какой-то иронический подвох, игра не по правилам. Точнее — по другим правилам. Сергей Гандлевский, близко знавший Лосева в последние годы, написал о нем в некрологе: «Он оставлял впечатление человека совершенно взрослого». Замечание с виду боковое, окольное, не из тех, что просятся в некролог. Но я не знаю, кому из людей помоложе могло бы по справедливости достаться такое определение. Дело даже не в том, что русские поэты слишком часто остаются людьми без возраста (а это скверный признак). Скорее в том, что «взрослость» определяет сейчас не возрастной, а поколенческий рубеж, и людям следующих за Лосевым поколений она как будто не грозит. Если говорить об определенном круге, то у людей поколения Лосева при всех различиях есть много общего в их отношении к искусству и к самим себе. Общее — в радостном изумлении перед искусством, как перед чудом, которому они стали свидетелями. Трудно было объяснить это иначе, когда такая форма жизни стала возрождаться, побеждая «неизвестным способом», — в них или на их глазах. Тем более что победа была, по их мнению, совершенно незаслуженной. Люди поколения и круга Лосева так ненавидели эту власть, что не могли простить себе никакого соприкосновения с ней. Малейший ее след в сознании вызывал какой-то спазм (отвращения, негодования) и требовал отказать себе во всем, сохранив как возможность только странную честь быть самим собой. Кажется, что Лев Лосев, человек своего времени, так и назначил себе, как судебное предписание, судьбу не всадника, а пешехода; не рыцаря, но оруженосца. Какое-то обратное, поражающее непритязательностью свидетельство есть в его решении писать стихи, принятом в тридцать семь лет. Еще лет пять он нигде не публиковался, и впервые мы прочли их только в 1979 году, в зарубежных журналах «Эхо» и «Континент». Мне и моим друзьям было тогда под или за тридцать. В этом возрасте память так полна стихами, что новые уже не запоминаются наизусть целиком, только отдельными строчками. Но многие стихотворения Лосева запомнились целиком и сразу, а это говорит о многом. Очень высок и их «индекс цитирования»: стихи расположились в таких местах, что не обойдешь. Начальный раздел своей первой книги, «Чудесный десант», Лосев назвал «Памяти водки», но поражают эти вещи именно трезвостью. В них есть что-то, обратное ходульности, — не приземленность, а твердая основа: дисциплина ума, стиха. Это действительно стихи очень взрослого автора, они точно знают свое место и лишены опьяняющей инерции раннего стихосложения. Подчеркнутое здравомыслие и пристальность взгляда могли бы сделать Лосева автором очень жестким — пожалуй, и желчным, но грациозность дарования, до поры упрятанная под спудом, подхватывает его на пороге ригоризма и уводит в свою сторону. Только для автопортретов Лосев не жалеет едкой рассудительности. В непривычном, тревожащем сочетании твердости и уязвленности обнаруживается новое чувство, которому еще нет названия. Но само это чувство уже предъявлено. Такие вещи не открываются описанием. Все же главным событием стиха становятся превращения и перерождение его самых заметных свойств-примет — повествовательности, «прозаичности». Как будто в границах одной поэтики повторяется здесь та победа «неизвестным способом», о которой шла речь в начале статьи. Начинаясь мемуаром, прибауткой, едва ли не стихотворным фельетоном, лучшие стихи Лосева меняют свою структуру и переходят в другое состояние. Спешившаяся речь развивает скорость, пешеходу недоступную (и достаточную для свободного полета). На каком-то изгибе ритм попадает под воздушный поток. Здесь и начинается самое важное: когда лосевская «проза» встает на крыло, необыкновенно ощутим сам момент взлета. Может быть, именно в этом секрет того особого воодушевления, которое испытываешь при чтении его стихов. Есть авторы, чьи новые стихи начинаешь читать не в порядке живой очереди, а сразу, как только они появились, например, в периодике. Они насущны, это твои «еда и питье» (а не поваренная книга). Таких авторов в моем списке не так много, меньше десяти. Лев Лосев — среди них. Теперь надо говорить: был среди них. Я все еще не способен полностью осознать, что уже никогда не смогу прочитать новые стихи Лосева. Это явный ущерб моей жизни. Она сократилась на какую-то часть.
|