«А вот вам ваш духовный ренессанс»

Алла Латынина
Литературная газета
2000, № 47
Досье: Татьяна Толстая
        Сработали ли хорошо издательские пиарщики, или само так сложилось (бывает), только едва ли не все, кто писал о сентябрьской книжной ярмарке, обещали как главную сенсацию — первый роман Толстой под интригующим названием «Кысь». Презентацию, правда, отменили — типография подвела, зато сенсация оказалась не отложенной, а растянутой. Упреждающие рецензии на неизданный роман сыпались одна другой восторженней. Эпитеты «грандиозный», «блестящий», «мастерский» теснили друг друга. Определение «энциклопедия русской жизни» кочевало из статьи в статью (хрестоматийную фразу Белинского цитируют и Борис Парамонов («Время МН»), и Лев Рубиншейн («Эксперт») и совсем молодой Дмитрий Ольшанский («Сегодня») — школьной любви к неистовому Виссариону, видимо, все возрасты покорны, — не списывали же критики, как школьники, друг у друга?
        Особенно поражала статья Бориса Парамонова, объявившего что «Кысь» — произведение «безусловно выдающееся», «прочнее меди» утверждающее репутацию писательницы. «Теперь мы видим Толстую во весь ее громадный рост. Теперь она не просто блестящий писатель, но самый настоящий классик».
        Да что там классик, что там репутация, что мастерство— тут «русская история наконец оправдала себя в литературе».
        Я с большой симпатией отношусь к Толстой, мне нравились (и я писала об этом) ее рассказы, безжалостные, тонкие, точные, острый взгляд, способный увидеть неприметную деталь, какую никогда не разглядели бы другие, виртуозное плетение словесных узоров, и я с интересом ждала романа, готовая радоваться удаче и сожалеть о поражении (всегда возможном, когда рассказчик, игнорирующий сюжет и действие, берется за жанр, где без них не обойтись). Но размах этой упреждающей пиаровской акции настораживал.
        И не надо было быть прорицателем, чтобы предсказать: как только выйдет из печати книга и станет достоянием тех, кто не получал ее из рук издателя или автора и не имел веских причин вылавливать в Интернете, желание плеснуть на раскаленные угли пламенного восторга ушатом ледяной водицы непременно овладеет представителями критического цеха.
        Первым это сделал Андрей Немзер, недоуменно поинтересовавшийся, почему плохо взбитый коктейль из хорошо известных ингредиентов (Ремизова, Замятина, Набокова, баек про мутантов и приевшейся игры с мифологической символикой) должен одарить его (или кого бы то ни было) «высшим знанием»?
        Вопрос резонный. Только — кому адресован? «Высшее знание» — это уж что-то очень пафосное. А Толстая — писатель капризный и своенравный, но вовсе не пафосный. Это ведь не она, а участники артподготовки, бомбардировавшие мозг читателя залпами неумеренных похвал, увидели в романе и «энциклопедию русской жизни», и гениально работающую «модель русской истории и культуры», и все-все-все.
        Так что же есть в романе и чего в нем нет?
        Даже неловко читать, что, дескать, сюжет «Кыси» навеян Чернобылем — не случайно де под текстом стоит дата 1986—2000. А то до Чернобыля не было романов да фильмов, где ядерный взрыв уничтожает цивилизацию, а уцелевшие остатки людей возвращаются в первобытное состояние.
        Неловко слышать и похвалы изобретательности Толстой, с какой она, дескать, напридумывала для своих героев экзотические мутации. («Последствия», как они называются в романе). У кого ушей видимо- невидимо, у кого жабры, у кого когти на ногах, у главного героя, Бенедикта — хвостик, тесть его, Кудеяр Кудеярыч, глазами тьму освещает, а хранитель огня Никита Иванович — одним взглядом огонь зажигает. В анекдотах, наводнивших страну после Чернобыля, выбор мутаций был побогаче. Вообще же мутанты — тема, давно освоенная массовой культурой. Вон как раз сейчас на московских экранах идет фильм Брайана Сингера «Люди Икс», комикс шестидесятых годов, переведенный на большой экран, — там найдем и мутанта с глазами-лазерами, и мутанта с когтями. А уж если пошерстить тома фантастики, там обнаружим и людей в панцирях, и окукливающихся, вроде гусеницы, и в бабочку превращающихся, и водоплавающих, и крылатых. (И чаще всего там, где неуемно буйствует фантазия, литература даже не ночует.)
        Как раз фантастический элемент у Толстой — вторичен. Это не упрек. Для ее целей узнаваемость деталей важна едва ли не больше, чем их новизна. Штампы массовой культуры и штампы интеллигентского сознания, смакующего вершины культуры элитарной, — равноправный строительный материал для здания романа. Проблема не в чистоте архитектурного стиля, а в том, какое получилось здание.
        Сильно подозреваю, что начало замысла (1986, если верить автору, а не верить нет оснований) связано не с Чернобылем, а с массовым увлечением антиутопией, охватившей в ту пору интеллигентское сообщество.
        Не сомневаюсь, что «Прекрасный новый мир» Хаксли и «1984» Оруэлла, «Мы» Замятина и «Приглашение на казнь» Набокова Толстая прочла раньше, но начало перестройки — это время публикации недавно запретных книг, время их массового чтения и упоенного обсуждения в печати. ЦК КПСС и Политбюро еще существовали, КГБ казалось всесильным, научный коммунизм изучали в вузах, а либерализм «архитекторов перестройки» не простирался дальше признания того, что на пути построения самого справедливого общества были допущены некоторые ошибки.
        Метафоры Оруэлла и Замятина стали языком, на котором могла в обход слабеющей, но еще не упраздненной цензуры разговаривать легальная публицистика.
        Если бы в ту пору появилась книга Толстой — она была бы встречена громкими аплодисментами и читалась, как едкая сатира на советскую действительность. Аллегории прозрачны. Взрыв, после которого люди возвращаются в первобытное состояние, — это революция, «прежние», те, кто помнят жизнь до катастрофы и считают, что она была лучше, — они прежние и есть («бывшие» как говорили в двадцатых), случайно уцелевшие в бурях, притихшие, униженные, но вот поди ж ты — все стараются одичавшему народу про первопечатника Ивана Федорова да про Пушкина напомнить, (хранители «культуры»). Склады, где по особым дням скудное добро выдают, советским людям со времен революции известны. Набольший мурза Федор Кузьмич, что в своем высоком тереме день и ночь не спит, о народе думу думает, указ за указом сочиняет, — он и огонь дал людям, и счет, и письмо, и каменные горшки научил долбить и суп варить — само собой, известный корифей всех наук и отец народов. Кудеяр Кудеярыч, Главный санитар, с его способностью глазами просвечивать человека, — понятно, глава КГБ, подчиненные ему санитары, которые могут любого «голубчика» на лечение отправить за чтение «старопечатных» книг, — оперативники, терем с холопом в будке, где богато живет со своим семейством Кудеярыч, похож на охраняемые дачи лицемерной советской номенклатуры, а личная библиотека из конфискованных книг — на спецхран, ну и т.д. Слишком плоско? Согласимся. Вот почему доброжелатели романа и настаивают на принципиальной невозможности его пересказа.
        Однако роман и в самом деле никак нельзя назвать «плоским». Что же уводит его из довольно банального сюжетного пространства? Прежде всего — язык, сама словесная ткань, всепронизывающий комизм, точнее — едкий сарказм. Много писали, что Толстая изобрела особый язык, что в ее мире растет злак хлебеда, и дерево клель, на клелях зреют огнецы — это лакомство, а для повседневной пищи — годятся червыри. На самом деле неологизмов совсем немного, хотя они и вносят в текст дополнительные оттенки. Но сказовая манера, в которой написан роман, дает возможность сталкивать разные языковые пласты, несоединимые понятия, играть ими — и вот эта-то игра и составляет главную прелесть текста. И другое.
        В основе большинства классических антиутопий — конфликт индивидуального, личностного начала в человеке с безликим инструментом подавления индивидуальности. Личность может потерпеть поражение, но может и победить.
        Стоит только набоковскому Цинциннату, осужденному за «непрозрачность» (за непохожесть, инакость) задать себе вопрос «Зачем я тут? Отчего так лежу?» — и встать с уготованной плахи, нарушив противоестественный договор между жертвой и палачом, как весь этот бутафорский мир рушится. Но среди пыли и падших вещей Цинциннат «направляется в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему». Герой Хаксли начинает с чтения старых книг, а кончает бегством из «прекрасного нового мира» (оказывается, и он не одинок).
        Герой Толстой, Бенедикт, тоже начинает читать (благо в богатом тереме тестя и хранятся изъятые у простого народа запретные книги). А как он любит книгу, какие гимны ей поет, а как страдает при мысли, что темный народ драгоценной книгой слуховое окно может заткнуть (намокнет), или в дымоход сунуть (ведь сгорит), листы из книги вырвать, цигарку свернуть, а то снести в чулан для известной надобности. А какой порядок в своей библиотеке навел, как замечательно книги расставил. Например: «Маринина», «Маринады и соления», «Художники — маринисты», «Маринетти — идеолог фашизма», «Инструментальный падеж в марийском языке». Невозможно без улыбки читать описание бенедиктовой библиотеки (на трех страницах текста). Полны комизма и разговоры Бенедикта с «прежними». Они меж собой про свободу, а он обещает книжку принести, где про эту самую свободу говорится. И даже цитатку вспомнит: «При вывязывании проймочки делаем две петли с накидкой для свободы движения».
        Книга ничего не меняет в дремучем мозгу хвостатого мутанта. Скорее — меняет к худшему. Пока Бенедикт жил в грязной избе, ел мышей, засматривался на недоступную дочку главного Санитара, боялся старопечатной книги да неведомого зверя Кысь — один из «прежних», Никита Иванович, видел в нем объект воспитания, Пушкина из дерева поручил вырезать, о «духовном ренессансе» задумывался. Как только Бенедикт, женившись, завладев библиотекой тестя, прочел ее — тут-то ему и захотелось новых книг. А где их взять? Потрясти «голубчиков». И поехали санитары за книгами (пошли аресты), и учителя не пощадил, предал. «А вот вам ваш духовный ренессанс», — в усмешке одного из героев (из «прежних», конечно) проступает ехидная усмешка автора. Общее место классической антиутопии вывернуто наизнанку. Обманный сюжетный ход (прием, последовательно культивируемый Толстой), конечно, вносит в повествование дополнительный иронический заряд.
        Но можно ли с помощью интенсивной атаки «общих мест» и едкого сарказма создать некиий универсальный мир, действующую «модель русской истории»? Боюсь, что нет. Хочется надеяться к тому же, что русская история все-таки имеет содержание, что она не вращается по замкнутому кругу и что вопреки парамоновским теориям о неотличимости, скажем, сталинской эпохи от нынешней — мы, живущие здесь, прекрасно чувствуем на практике, чем они отличаются.
        Никакой универсальной модели русской истории, на мой взгляд, Толстая не создала и никаких окончательных ответов на «вечные вопросы», слава богу, в романе нет. Да ведь Толстая — и не обещала.
        А что же есть? А есть мастерски смешанный коктейль из антиутопии, сатиры, пародийно переосмысленных штампов научной фантастики, сдобренный изысканной языковой игрой и щедро приправленный фирменной толстовской мизантропией. Роман не глубок, но блестящ. Не больше. Но и не меньше.






Наш адрес: info@litkarta.ru
Сопровождение — NOC Service